– Здравствуй, Пашута. Каким образом?.. Прямо из Г
– Да-с. Побывала только у баронессы на часок, а оттуда к вам.
– Что баронесса?..
– Ничего. Слава Богу…
– Целый век не видал я ее, – глухо выговорил Шумский.
И Пашута невольно подивилась, что эти два существа, вспомнив при ней друг о друге, выразились почти теми же словами.
– Кто тебя в Питер прислал и зачем?
– Я бежала.
– Что-о?!
– Бежала с Васей… Меня Настасья Федоровна стала нещадно по лицу кулаками бить, за волосы рвать и, наконец, не за что собралась наказать на конюшне. Я и убежала.
– Ну и что же будет теперь? Ведь еще хуже будет. Тебя полиция разыщет и водворит… И прямо в эдекуль…
– Помогите вы, Михаил Андреевич… – выговорила Пашута дрожащим голосом. – Я на вас всю надежду возлагаю. Диковинно вам это слушать, а я правду говорю…
Шумский задумался, потом развел руками. Пашута оробела сразу.
«Неужели я ошиблась?» – думалось ей.
– Как же это быть-то! Жаль мне тебя, а помочь не могу… Я завтра на том свете буду… Сегодня оставайся, а как меня приволокут сюда мертвого, так и спасайся, куда знаешь…
Пашута изумляясь поглядела на Шумского. Он объяснился и сказал про поединок с фон Энзе.
– Бог милостив! – вымолвила девушка.
– К обоим зараз нельзя… А к кому будет Он милостив? Фон Энзе почаще меня молился небось. Я только черкаюсь день деньской.
И вдруг Шумский вскрикнул:
– Стой! Стой! Надумал! Выгорело дело! Я напишу сейчас письмо графу. Последнее! Перед смертью! Я попрошу тебя пальцем не трогать и на волю тотчас отпустить в помин моей души. И знаю верно, он из суеверия это сделает. Вот так надумал! Диво ведь это, Пашута. Говори, диво ведь?..
Пашута не ответила и через мгновенье вдруг громко заплакала.
– Ты что же это?.. Обо мне или об себе. Моли Бога, чтобы я убит был. Тогда ты вольная. А буду я жив – ты пропала…
И Шумский, усадив Пашуту, успокоил ее и начал расспрашивать про баронессу.
XXXII
Ночь он плохо спал однако… Не волнение от простой боязни завтрашнего дня мешало ему глаза сомкнуть, а совершенно иное чувство, странное для него самого. Он ощущал в себе лишь одно страшное озлобление. И озлобление беспредметное, потому что это была злоба или ярость на всех и на все, на жизнь, на небо, на самого себя, на свою судьбу, на завтрашний неминуемый конец. Он смутно сознавал однако, что этим озлобленьем выражается в нем или замаскировалась та же простая трусость и боязнь смерти.
– Дрянь какая! Сволочь! – ворчал он. – Хамская кровь заговорила!.. Прыток был на словах. А кто приказывал заваривать кашу. Сам лез на рожон, сам себя и надул.
И затем, будто прислушиваясь к тому, что происходило на душе, он вдруг произносил:
– Да врешь… Врешь… Я тебя заставлю умирать глазом не сморгнувши. Не позволю срамиться. Да и черта ли в тебе. Кому ты нужен… И себе-то не нужен. А Ева и ее любовь? Да ведь это Пашута уверяет, а не сама она…
И он начал думать о баронессе, о том, что Пашута снова рассказала ему о чувстве Евы к нему. И он мысленно льнул к ней пылко и страстно.
– Да, потеряешь ее теперь. А жил бы и действовал законно, честно, ничего бы такого не было… С чего началось и пошло… С той ночи, что вором и душегубом лез в дом барона красть у него все… Дочь и честь… Напоролся на чуткого человека, который ее защитил, а тебя ошельмовал… Ну вот и доигрались до кукушки. А теперь, хамово отродье, струсил. Блудливее ты кошки, и трусливее зайца… А все ж таки, говорю, врешь… Ты у меня пойдешь на убой так, что и бровью не поведешь. И ништо, не стоишь ты жизни…
И через мгновенье он думал:
– Не стою я этой жизни?.. Нет! Вздор!.. Жизнь эта не стоит меня… или того, чтобы я ею дорожил. И моя жизнь и всякая иная – пляс дурацкий. Всякий живущий на земле просто пудель ученый, что прыгает в обруч, якобы зная для чего.
Шумский заснул крепко только часов в семь, а в девять по его приказанию явился уже будить его Шваньский.
– Пора, Михаил Андреевич. Пора-с.
Шумский пришел в себя не сразу, но, наконец взглянул на Шваньского пристальнее и вымолвил:
– Чего?.. Что?..
– Вставать пора-с.
– Вставать. Да. Тоись умирать пора-с.