стороны, где высились и белели здания и собор пресловутой Аракчеевской «мызы».
II
Шумский не сразу решился ехать в Г
Ввечеру все окна на улицу были темны, и только в угловой комнате-спальне виднелся свет. Шумский никуда не выезжал и никого не принимал. Он сказывался больным, но был в состоянии, конечно, во сто крат худшем, чем самая трудная болезнь. Его рассудок долго никак не мог свыкнуться с тем, что громовым ударом разразилось над ним.
Мысль, что его кормилица и нянька, хотя страстно любящая его со дня рождения, но глупая и нелепая баба, к тому же крепостная холопка, вдруг оказалась его родной матерью, эта мысль страшным гнетом давила разум и сердце, но не укладывалась ни в мысли, ни в чувства. Сознание возмущалось фактом.
Шумский надломленный, разбитый, не только нравственно пораженный, но совершенно уничтоженный, в первые дни не приходил в озлобление, у него не было вспышек ненависти и злобы, была одна беспомощность. Он был как бы смертельно ранен и к тому же убежден, что не найдет в себе средств бороться, что не сможет силой воли справиться с этой смертельной раной и выздороветь.
По сто раз в день повторял он мысленно или шепотом:
– Холоп крепостной! Хам!.. Да. Вот такое же хамово отродье, как Копчик и другие. Что толку, что артиллерийский офицер и флигель-адъютант… Дворянин, но из холопов!
Иногда закрыв лицо руками, он, как ребенок, тоскливо капризным голосом приговаривал:
– Да не хочу я этого, не хочу…
После того рокового мгновенья, когда Авдотья, почти бросившись ему в ноги, объявила ему, что она ему мать, Шумский двое суток не видал ее, ибо не мог заставить себя повидаться.
Сотни всяких самых нелепых намерений, мыслей И затей проходили через его разгоряченную голову. Он собирался и застрелиться, и топиться, и ничего, ровно ничего не сделать. Последнее казалось ему, однако, самым мудреным. Как взбешенный человек и зверь, равно не могут удержаться спокойно на месте, так и Шумский теперь, пораженный в сердце, оскорбленный и потрясенный, не мог примириться с мыслью, которую подсказывало ему себялюбие.
Все бросить!
Нет. Надо было действовать и злостно, жестоко. Душа требовала мести. Кому? Всем! И виновникам его несчастия и позора и тем, кто неповинен в его горе, но виновен в том, что сам счастлив и никогда не был и не будет в таком унизительном положении.
И Шумский решился ехать в Г
На третий день после признания Авдотьи он, наконец, вызвал ее к себе, встретил ее у порога спальни и обнял… Но обнял молча, быстро, неловко…
Женщина горько зарыдала. Он потянул ее за руку и, тяжело переводя дыханье, усадил на диван и сел против нее, смущенно глядя ей в лицо, будто стыдясь сам своего взгляда.
– Расскажи мне все теперь, – шепнул он, наконец. – Всю эту адскую напасть, всю эту дьявольщину.
Авдотья поняла значение слов этих по-своему. Она стала рассказывать, как она доверила свою тайну Пашуте, думая этим заставить девушку, спасенную ею от смерти, действовать из благодарности в пользу ее родного сына и беспрекословно ему повиноваться.
Шумский прервал мать тотчас и объяснил, что он хочет иное знать, как попал в сыновья графу Аракчееву.
Авдотья Лукьяновна потупилась виновато, снова заплакала и, наплакавшись, начала рассказ.
Будучи еще девчонкой, она была в услужении у одного управителя – графского, но вскоре ее выдали в наказанье за неказистого парня-бобыля.
Она зажила с мужем в деревушке верстах в десяти от Г
Познакомясь, Домна стала бывать часто, возила подарки и ласково подолгу беседовала с ней, «жалилась» над ее вдовьим сиротством и нищетой.
Наконец, однажды эта Домна Кондратьевна предложила ей устроить ее жизнь так, что всякий позавидует. Вместо худой избы и жизни впроголодь она будет жить в довольстве, счастии, даже богатстве… А будущий ребенок ее, если только он будет мальчик, а не девочка, будет ходить в шелку и в бархате, будет барчонком, а потом и знатным барином не ниже графа Аракчеева… Но все это может устроиться с условием отказаться от ребенка и передать его в чужие неведомые руки.
Авдотья Лукьяновна наотрез отказалась.
Через неделю Домна Кондратьевна явилась опять в деревушку и предложила другие условия. Ребенка не отнимут у нее совсем, а только «на словах», так как господа ее самоё возьмут в дом в качестве кормилицы к младенцу, а потом оставят и нянькой при нем навсегда.
Авдотья Лукьяновна робела этой затеи и готова была снова отказаться, но Домна Кондратьевна объявила ей, что в случае отказа на это предложение ее сживут со света и, по малой мере, «подведут под закон» и посадят в острог, а потом сошлют в Сибирь. А при этом при всем ее ребенок, конечно, помрет…
На замечание Авдотьи, что кто же посмеет ее, крепостную графа Аракчеева, пальцем тронуть, Домна объявила, что она именно и является из Г