Записывая эти строки, я переношусь к заседанию совещания послов по бессарабскому вопросу, к которому была привлечена русская политическая делегация, собравшаяся в Париже после перемирия 1918 года. На этом заседании, единственном, в котором делегация принимала участие за все время своего существования, присутствовали М. Н. Гирс, В. А. Маклаков и я. Развивая русскую точку зрения на бессарабский вопрос, мы настаивали на невозможности предрешить участь Бессарабии без предварительного плебисцита для свободного выяснения желаний самого населения, что было бы актом элементарной справедливости и отвечало бы принципу самоопределения народов, поддержанному президентом Соединенных Штатов Вильсоном. Требуя плебисцита, мы настаивали, чтобы прежде всего были опрошены жители тех четырех уездов, где преобладало молдаванское население. Таким образом вопрос о присоединении Бессарабии к Румынии был бы разрешен наиболее заинтересованной в нём частью населения. Такой способ разрешения бессарабского вопроса самими молдаванами представлялся нам наилучшим. Казалось, что поставив вопрос на такую разумную почву, мы его тем самым и решали.
На том заседании совещания послов, на которое мы были приглашены в качестве представителей России, Румыния не участвовала. Г-н Братияно был выслушан ими отдельно. Предложение России устроить в Бессарабии плебисцит, при условии полного невмешательства румынской администрации и оккупационных войск, привело, как мне передал на другой день один из близко мне знакомых членов совещания, г-на Братияно в величайшее беспокойство. Будучи отлично осведомлен об истинном настроении бессарабского населения, Братияно отдавал себе отчёт, что и среди чисто молдаванской части этого населения Румыния не получила бы ни одного голоса. В южных уездах, где преобладали русские, немцы-колонисты, болгары, евреи и цыгане, румынские притязания встретили бы, само собой разумеется, ещё более решительное сопротивление. Уверенность в этом определила отношение Братияно к русскому предложению и побудила его употребить все усилия, чтобы совещание отвергло наше предложение. Иного отношения к вопросу опасного для его правительства плебисцита нельзя было ожидать от румынского представителя. Его усилия увенчались успехом, и вопрос о плебисците был первоначально отложен в долгий ящик, а впоследствии разрешен в неблагоприятном смысле для России простым признанием присоединения Бессарабии к Румынии. Это решение совещания послов, вызывающее протест даже со стороны большевиков, не может не отозваться неблагоприятно на будущих отношениях между Россией и Румынией.
Я не могу закончить этой главы, не упомянув о политическом возрождении чехословацкого народа, наиболее близкого и симпатичного нам из группы западных славян. В национальном возрождении он не нуждался, хотя и жил несколько столетий под чужим игом. Лишившись своей самостоятельности, этот народ не давал угасать пламени своих патриотических воспоминаний и надежд, свято охраняя родную культуру и никогда не забывая о своей независимости и былой славе.
Чехословакия, находясь под тяжелым гнетом австро-мадьярского владычества, никогда не утрачивала ясного сознания своей принадлежности к славянству и кровного родства с великим русским народом. Между чехами и нами ещё в XVIII столетии завязались культурные сношения, неразрывно связанные со славными именами: отца славизма Добровского, а позднее — Юнгмана, Шафарика, Палацкого и целой плеяды ученых и политических деятелей.
Идея славизма как культурно-национального самоопределения славянских народов восприняла при своём дальнейшем развитии в XIX веке некоторые элементы, превратно понятые Западной Европой, окрестившей пробуждение славян из вековой летаргии словом «панславизм». Это слово никогда не имело реального значения, потому что оно не обозначало никакого объединительного движения и было придумано с целью устрашения западноевропейского общественного мнения призраком славянской опасности. Надо сознаться, что в этом отношении панславизм удачно выполнил своё назначение. Все западноевропейские государства уверовали в славянскую угрозу и истолковывали этот термин как политическую формулу, которой прикрывалась честолюбивая политика России, мечтавшей объединить под своей властью все славянские народы. Более всего угрожаемой почувствовала себя Австро-Венгрия с её огромным славянским населением, которого она не сумела ни слить с собой, ни даже просто примирить со своим господством. Это ей удалось только по отношению к полякам, и то ценой отдачи в их полное распоряжение судьбы украинского населения Галичины. В состав Северной Германии вошло также большое количество славянских элементов, но немцы принялись своевременно за ассимиляцию своих славян и успели их обезличить и претворить в себе в глухое время европейской истории, когда национальное самосознание граждански слабо развитых народов ещё не начинало проявляться. Тем не менее и северные немцы разделяли со своими южными соплеменниками, почти в одинаковой степени, органическую ненависть к славянству, с которым они вторично вступили в близкое соприкосновение сравнительно недавно, в эпоху разделов Польши. Поэтому если не трудно понять страх австро-венгров перед пугалом панславизма, то объяснить широкое его использование германской печатью можно только чисто политическими целями, может быть, желанием создать в европейском общественном мнении противовес пангерманской агитации, служению которой отдались весьма многие ученые и литературные силы консервативной Германии.
Если, как следует предположить, под неизвестным в России панславизмом подразумевались весьма распространенные у нас в XIX веке славянофильские течения, то приписывать им какое-либо определенное политическое направление совершенно невозможно. Вся роль этих течений сводилась к поддержанию духовной и культурной связи между Россией и западным и южным славянством. Только в одном случае славянофильство приняло политическую окраску. Это было в семидесятых годах прошлого столетия, в эпоху жестоких преследований турецких славян, пытавшихся целым рядом восстаний облегчить свою участь. Общественное мнение западноевропейских государств, в особенности Англии, где его самым авторитетным выразителем был Гладстон, не скрывало своих симпатий к жертвам турецкого изуверства, к которым страны Центральной Европы оставались невнимательными или равнодушными.
В России, как и следовало ожидать, гонения на балканских славян отозвались с такой силой, что правительство было вынуждено уступить давлению общественного мнения и объявить Турции войну во имя освобождения болгар от ига, грозившего им полным истреблением. В этом случае нельзя не признать, что славянофильские течения в русском обществе, проникнув в сознание народных масс, достигли такого напряжения, что привели к последствиям чисто политического характера. Тем не менее и здесь, в единодушном и неудержимом порыве народного чувства в пользу болгар, нельзя найти следа пресловутого панславизма, ибо не может быть сомнения, что крестный поход в 1877 году не был предпринят по какому- либо определенному политическому плану, так как вся кампания 1876–1877 годов носила явный характер импровизации, будучи начата после скороспелой и неудачной дипломатической подготовки и с недостаточными военными силами.
Начавшись, как я сказал, на отвлеченной почве, наше сближение с чешским народом приняло затем осязательные формы благодаря довольно значительной эмиграции чехов в юго-западные губернии России, где русское правительство встречало их радушно и отводило им земли. Чешские выходцы, стоявшие в хозяйственном отношении на высокой культурной ступени, быстро осваивались с новой обстановкой и прочно основывали у нас своё материальное благосостояние, которое у многих из них достигло значительных размеров. Вслед за этой категорией эмигрантов появилась в России другая. По приглашению министерства народного просвещения, в пору бывшего у нас увлечения классическим образованием, от которого тогдашнее правительство ожидало ослабления революционного движения, в русские средние учебные заведения прибыло значительное количество чешских преподавателей латинского и греческого языков, и в России едва ли найдется кто-либо среди людей моего поколения, кто бы не был в своё время их учеником. Я не знаю, стали ли мы от этого лучшими филологами, но во всяком случае мы сохранили добрую память о наших учителях. Со своей стороны и чехи, переселившиеся в Россию или только прожившие в ней известное число лет, привязывались к ней, как ко второй родине, ибо таковой она для них становилась на самом деле. Хотя и на этой новой родине чехи находили административную опеку, напоминавшую, может