которого довольно поздно нашли себе справедливую оценку не только со стороны мало интересовавшихся им западноевропейских держав, но неоцененный по достоинству и русским общественным мнением вплоть до последних балканских войн, сделался предметом особой вражды и подозрительности со стороны австро- венгерской государственной власти с тех пор, как на Сербском престоле утвердилась любимая народом династия Карагеоргиевичей и миновала безвозвратно пора политической угодливости Милана. С Карагеоргиевичами Сербия связывала все свои упования национального возрождения. Чем более дряхлела Габсбургская монархия и чем более иссякал в ней источник всякого внутреннего творчества, тем опаснее становилась для неё Сербия. Будучи бессильной обновить ржавый аппарат своей государственности и подвести под него более широкое и отвечающее духу времени основание, Австро-Венгрии оставалось только вступить с ней в борьбу, надеясь на подавляющее превосходство своих военных сил и на могущественную поддержку своей германской союзницы. В этой неравной борьбе венская дипломатия превзошла себя в неразборчивости средств, которыми она пользовалась для нанесения ударов своей противнице. Одним из них — и наиболее чувствительным — было упомянутое выше установление своих суверенных прав над значительной частью сербского народа, жившего в турецких областях, отданных Берлинским договором под австрийское управление.
Права Турции на Боснию и Герцеговину, хотя теоретически и не переставали существовать, со дня австрийской военной оккупации сделались фиктивными, и возможность протестов со стороны Турции мало смущала Эренталя, который надеялся не встретить непреодолимых препятствий при их устранении, в чём он и не ошибся. Со стороны Сербии Австрия также не ожидала серьезного противодействия, надеясь, в случае нужды, на свою вооруженную силу. Западноевропейские державы, как Вена правильно учитывала, не пошли бы дальше дипломатического протеста. Оставалась одна Россия, в глазах которой грубый захват двух славянских земель Балканского полуострова являлся прямым вызовом и предвещал возможность дальнейших шагов на пути нарушения, в ущерб её законных интересов, политического равновесия на Балканах. Чтобы парализовать противодействие России, надо было прибегнуть к чрезвычайным средствам, и Эренталь, не рассчитывая на собственные силы, искал помощи своей союзницы Германии. Эта помощь была ему оказана в полной мере. Говоря о направлении германской политики в эпоху Боснийско-Герцеговинского кризиса, князь Бюлов замечает в своей книге «Германская политика», что «он не оставил как в своих речах в рейхстаге, так и в инструкциях, посылаемых германским представителям за границей, никакого сомнения в том, что Германия решила остаться верной своему союзу с Австро-Венгрией при всех обстоятельствах с подобающей твердостью. Германский меч был брошен на весы европейских решений, косвенно в пользу союзной Австро-Венгрии и непосредственно — ради сохранения европейского мира, но прежде всего — ради чести и поддержания положения Германии в мире».
Вот каким образом понимал самый умный, после Бисмарка, немец свои обязанности по отношению к союзнице, к своей собственной стране и к охране европейского мира!
Не приходится удивляться тому, что пангерманские публицисты пошли в этом направлении ещё дальше руководителя германской политики. Так, один из них в брошюре, появившейся одновременно с книгой князя Бюлова, пишет следующее: «Было необыкновенно важно, с точки зрения укрепления союза, что присоединение Боснии и Герцеговины вызвало грозную международную кампанию не только против Австро-Венгрии, но также и против Германии. Эта кампания сделала отношения союзников совершенно нерасторжимыми».
Так говорил в рейхстаге государственный канцлер, так писали германские публицисты и так думал, вслед за ними, послушный германский народ.
Меч, брошенный Германией «на весы европейских решений», довольно быстро разрешил в пользу Австро-Венгрии политическую дилемму, носившую в себе опасность международных столкновений. Ближайшей целью Эренталя было получить согласие великих держав на отмену 25-й статьи Берлинского договора, которой определялись права Австро-Венгрии в Боснии и Герцеговине, не путем созыва международной конференции, как того желали русская дипломатия и западноевропейские державы, а простым обменом нот. Первый способ, более закономерный, казался Эренталю слишком медленным. Помимо этого он представлял в его глазах ещё и то неудобство, что не давал достаточно гарантий успеха его планам, ввиду отрицательного отношения европейских кабинетов к приемам венской политики. Затем он преследовал ещё и иную цель: добиться от белградского правительства признания неосновательности предъявляемого им после захвата Боснии и Герцеговины требования земельного вознаграждения и притом в более тяжелой для самолюбия сербского народа форме. Стремления венской политики обнаруживали, с одной стороны, полное презрение к святости договорных обязательств, а с другой — мелочную злобу к соседу, которого Эренталю хотелось не только ослабить, но и унизить. Это желание является характерной чертой беспринципной и близорукой венской политики. Тем не менее эта политика не только не вызвала никаких возражений или предостережений со стороны князя Бюлова, но заслужила его одобрение и нашла в нём горячего пособника. Канцлер полагал, что задача германской дипломатии должна состоять в устранении русского противодействия австрийским планам на Балканах, и поэтому он поручил германскому послу в Петрограде сообщить А. П. Извольскому путем устного, но вполне официального заявления, что в случае отказа русского правительства выразить согласие на безусловную отмену 25-й статьи Берлинского мирного договора Германии остаётся только «предоставить событиям свободное течение, возлагая на нас ответственность за их последствия». Таким образом, замечает Извольский в телеграмме от 10/23 марта 1909 года к русским послам в Париже и в Лондоне, нам была поставлена альтернатива «между немедленным разрешением вопроса о присоединении или вторжением в Сербию австрийских войск».
Ультиматумный характер подобного заявления ясен всякому. Русскому правительству приходилось выбирать между двумя тягостными решениями: либо пожертвовать Сербией, либо отказаться от определенно высказанного им взгляда на незаконность австрийского захвата. Оно выбрало второе, принеся в жертву своё самолюбие. Князь Бюлов и граф Эренталь одержали над Россией и Сербией, а затем и над западноевропейскими державами дипломатическую победу. В пору своего успеха ни тот, ни другой не подозревали, что эта победа сыграет роль первого гвоздя в гробу Австро-Венгрии и косвенным образом будет способствовать низвержению Германии с высоты её господствующего положения в континентальной Европе.
В связи с означенными событиями я считаю нелишним привести здесь, в виде иллюстрации специальной психологии германских государственных людей, следующий эпизод из моих служебных сношений с германским послом в Петрограде вскоре по вступлении моём в должность товарища министра иностранных дел. Выражая мне своё удивление по поводу того возбуждения, которое произвела в русских правительственных и общественных кругах роль Германии в марте 1909 года, граф Пурталес сказал мне, с видом глубокого убеждения, что это возбуждение представляется ему совершенно непонятным, так как он никогда не предъявлял русскому правительству никакого ультиматумного требования, и что образ действия Германии в вопросе о присоединении Боснии и Герцеговины носил совершенно дружественный нам характер. Видя моё недоумение, посол прибавил, что ему отлично известно, что главным виновником возбуждения у нас антигерманского чувства был английский посол, сэр Артур Никольсон, занимавшийся, из ненависти к Германии, подливанием масла в огонь. Это заявление не нуждается в комментариях, но оно тем более характерно, что исходило от одного из наименее шовинистически настроенных немецких дипломатов.
Как ни велика была жертва, принесенная русским правительством делу сохранения европейского мира, и как ни тягостна была она лично Извольскому, принявшему на себя всю силу общественного негодования, она была необходима, а потому и разумна. С окончания злополучной японской войны, послужившей поводом ко внутренним потрясениям, которые были предвозвестниками революции 1917 года, прошло тогда неполных пять лет. Экономическое и финансовое положение России ещё не пришло в