Моя башня стояла в библиотеке. Однажды сестра, протирая книжные шкафы от пыли, задела ее, башня упала и раскололась. Сестра посерьезнела, собрала все куски, склеила и, чтобы не было видно трещин, покрыла башню алым лаком для ногтей. Теперь моя башня была алой, как кровь.
Через 14 лет сестра упадет на площади села, сбитая взрывной волной ракеты типа «земля-земля», выпущенной с подводной лодки в Каспийском море. Я прилечу в Назрань, войду в больничную палату, я возьму ее на руки и понесу до самолета. Мы отправимся в Петербург; и еще полтора года врачи будут собирать и склеивать ее тело.
Прошло триста лет, кочевники перебили друг друга и рассеялись в степях, и осели облака пыли, поднятой копытами конницы. Тогда я вернулся. Я помню, как тронул сохой твою грудь, впалую, утрамбованную копытами военных станов. И она была суха, безмлечна. Я упал на землю, я обнимал тебя и плакал, мама. Потом мы проводили обряды. В летний месяц мы отлавливали змей и вывешивали их на деревьях. Мы разоряли вороньи гнезда. Мы вспахали русло пересохшей реки, в ту и в другую сторону. И смотрели на горы. И ты вернулась к нам, мама. Другой весной ты стыдливо обнажила плечо, перевернулся пласт чернозема, и для нас снова потекло молоко.
Не надо бояться, когда придет смерть, мы уйдем в горы и построим там башни.
Но я не ушел в горы. Я сел на поезд и вернулся в северный город. И меня не было рядом с тобой. Сможешь ли ты простить меня, мама?
Меня не было рядом с тобой, когда упали первые тяжелые бомбы, тебе нечем было прикрыть тело, твое платье порвалось, раны воронок вывернули твою женскую плоть, и даже жестокое, бесстыдное небо закрыло глаза. Я должен был припасть к твоим ранам, я должен был закрыть тебя хотя бы от одного осколка, омыть твое тело своей кровью, прижаться к тебе лицом и впитать твою боль, но меня не было рядом с тобой.
Ты спешила к бомбоубежищу, уже полуслепая, с больными ногами, под руку со своей подругой и соседкой, любимой всей округой русской медсестрой, ее звали тетя Дуся, ее все помнят, она хромала от рождения, военный летчик, забавляясь, стрелял в вас из пулемета, а ты заплакала и села на обочине. Потому что не могла идти быстрее, на усталых, исковерканных отложениями и вздувшимися сосудами ногах, и тетя Дуся села рядом и тоже плакала. У летчика закончился боекомплект, и он улетел. Ты подняла свою белую руку, ты протянула ее вверх, посмотрела на небо своими уже почти невидящими глазами и сказала: «Будь ты проклят!»
У тебя не было «стингеров», зенитных орудий, ракет «земля — воздух», радаров ПВО. Только твое проклятие, обращенное к небу с сонмом бессильных ангелов, и к военному летчику за штурвалом бомбардировщика. И небо покрылось тучами, три дня шел дождь. А летчика сбили одиночным выстрелом из АКМ, нашли на земле, запутавшегося в стропах парашюта, и перерезали ему горло.
Но меня, меня не было рядом с тобой.
И когда тяжелые гусеницы танков давили тебя, когда приступы длились сутками, когда ты теряла кровь, опадала разрушающимися от вакуумных бомб домами, когда ты тихо стонала в дальней комнате нашего дома от боли, когда ты уже не скрывала царапины от осколков на стенах и не вставляла стекла, меня не было рядом.
И я боялся снова увидеть тебя, когда вернусь. Я боялся взглянуть в твои глаза. Я вернулся и понял, что я зря боялся встретить в твоих глазах укор. Когда я вернулся и увидел твои глаза, в них уже не было укора. Они были слепы. И дом был слеп, с пустыми глазницами окон.
Но ты взяла мою руку в свою и сказала: «Здравствуй, сын! Хорошо, что ты дома».
Трудно быть чеченцем. Если ты чеченец — ты должен накормить и приютить своего врага, постучавшегося к тебе как гость, ты должен, не задумываясь, умереть за честь девушки, ты должен убить кровника, вонзив кинжал в его грудь, потому что ты никогда не можешь стрелять в спину, ты должен отдать свой последний кусок хлеба другу, ты должен встать, выйти из автомобиля, чтобы приветствовать идущего мимо пешком старца, ты никогда не должен бежать, даже если твоих врагов тысяча и у тебя нет никаких шансов на победу, ты все равно должен принять бой. И ты не можешь плакать, что бы ни происходило. Пусть уходят любимые женщины, пусть нищета разоряет твой дом, пусть на твоих руках истекают кровью товарищи, ты не можешь плакать, если ты чеченец, если ты мужчина. Только один раз, всего один раз в жизни ты можешь плакать: когда умирает мать.
В самом начале войны старшая сестра попросила родителей приехать к ней в Новороссийск. Мама и папа не хотели, они все верили, что война — это ненадолго, это страшная ошибка, недоразумение, скоро все кончится, они не хотели покидать родные места. Они приезжали к сестре в гости, смотрели телевизор, снова верили, когда с экрана говорили, что боевые действия окончены, и возвращались домой, несмотря на все мольбы своей дочери. Так было несколько раз, пока, наконец, родители решили остаться. И они переехали, а в Шали осталась наша вторая сестра, Зарема. Зарема вышла замуж и уехать наотрез отказалась.
После долгой тяжелой жизни, после страшной войны, мать и отец прожили в Новороссийске три года, которые стали самыми счастливыми в их жизни. До этого все время что-то мешало, мешало им просто быть вместе. Сначала работа, служебные пьянки отца, гости, ссоры с родственниками. Потом тюрьма. И война. А тогда все прошло. Мама уже была слепа, была тяжело больна, какое тут счастье? Но оно было, счастье. Целый день отец был рядом с мамой, они разговаривали, они больше никуда не торопились. Каждый вечер он брал ее под руку, и они гуляли по вечернему двору, подолгу, особенно летом, когда юг опьяняет запахами, кружит голову теплом. И все соседи смотрели на них со светлой завистью, на влюбленную пару, прожившую вместе уже больше тридцати лет.
Когда Зарему ранило, состояние мамы стало резко ухудшаться. Эта ракета, «земля — земля», она приблизила смерть, она отняла еще несколько лет, несколько лет настоящего счастья для моих отца и матери.
Через год Зареме было уже лучше, ее почти вылечили, а мама… Старшая сестра позвонила, и мы вылетели из Петербурга в тот же день. Когда мы доехали до квартиры, мама была еще жива, или… я не знаю. Слышала ли она нас, поняла ли, что мы рядом, чувствовала ли, что я держу ее руку. Мама была в коме, всю ночь. Она стала спокойной утром.
В доме занавесили зеркала, поэтому я не видел себя. И это была сестра, она взглянула на меня и сказала: у тебя седые виски. Я поседел за одну ночь.
И выплакал слезы. Только один раз в жизни может плакать мужчина, и в это время он выплакивает все свои слезы, за всю жизнь, за все, что было, и за все, что будет, наперед.
Утром я вышел на улицу и посмотрел на мир. Чувствуя легкую, звенящую пустоту. Больше не было страха. Я перестал бояться в то утро. Ничего плохого больше не произойдет. Все уже случилось. Больше не будет слез. Я больше никогда не буду плакать.
Теперь мне не страшна смерть. Ведь смерть — это больше не разлука, смерть — это встреча с тобой, мама.
И я молю тебя о прощении. Я целую твои руки, твои цветы, твои травы, я глажу твои волосы и обнимаю землю твою. За мою невысказанную любовь, за нерастраченную нежность, за то, что меня не было рядом с тобой столько лет, прости меня, мама! Сможешь ли ты простить меня?
Смогут ли простить меня твои горы, синие, далекие, видимые только в ясную погоду, и черные, близкие, видимые всегда, смогут ли простить меня твои сады, твои золотые поля, твои алые розы вдоль дорожек, сирени и акации, твои весенние ветра и осенние дожди, твои облака и звезды?
Смогут ли простить меня твои ласточки?
Я расскажу вам о ласточках.
Весна на Кавказе начинается рано. В феврале сходит снег, в марте уже цветет сирень. Сиреневая сирень, как еще назвать этот цвет, если это цвет сирени, и белая. Я помню, на 8 Марта уже цветет сирень, и мы идем в школу поздравлять учительниц, все с охапками сирени в руках. Она высажена вдоль дорог, и на центральной площади, и во дворах тоже — растет сирень.