– Да, если хотите… Ну, однако, не все…
– Не все?… А чего же нельзя?… «Частных экспроприации?…»
– Да, и «частных экспроприации».
– Но ведь вы говорите «нельзя» не потому, что дурно убивать людей, а потому, что экспроприации роняют достоинство партии, потому что нарушается дисциплина, потому что деньги – соблазн, потому, одним словом, что экспроприировать вредно для революции. Скажите мне, разве не так?
Розенштерн круто остановился. Он нагнул голову, и от этого напряглась его шея и крутую поднялись широкие плечи. Он был недоволен, что Болотов упрямо возражает ему и говорит странные и, как он думал, недостойные партийного человека слова. Глядя вниз, на ковер, он с нескрываемым раздражением сказал:
– Не совсем так, конечно…
Он хотел продолжать, но за дверью послышался сиплый голос Иконникова:
– Обедать, господа конспираторы, обед на столе…
Когда Болотов вечером вышел на Дворцовую набережную, куранты в крепости доигрывали «Коль славен». Было холодно и темно.
IX
Неделю спустя после встречи с Аркадием Розенштерном, Болотов от Арсения Ивановича узнал боевую «явку». Он съездил в Москву и в условленном переулке, в Замоскворечье, у церкви Пятницы-Параскевы, нашел знаменитого в партии боевика Ипполита. Об Ипполите ходили легенды. Передавали, что он сын сенатора, лицеист, что свое миллионное состояние он целиком пожертвовал в комитет и что только Володя может равняться с ним в хладнокровии. Стройный и тонкий, хрупкий, как девушка, Ипполит недомолвками намекнул, что готовится убийство главного военного прокурора. Ни слова не говоря о дружине, он спросил, не возьмется ли Болотов как извозчик «наблюдать» в Петербурге? Болотова обидела эта чрезмерная «конспирация», но он все-таки дал согласие. Ипполит назначил ему свидание через месяц, на углу Гороховой и Садовой. С ближайшим поездом Болотов выехал из Москвы.
Когда утром в полушубке и сапогах он вышел с Николаевского вокзала и увидел многолюдный, сверкающий солнцем Невский проспект, он впервые понял, на что решился. Пока он докладывал в комитет, спорил с Груздевым, возражал Розенштерну, пока он праздно разговаривал о терроре, он не мог представить себе, что именно его ожидает. Казалось, что если он искренно, всей душой готов пожертвовать жизнью, то все остальное ничтожно и не заслуживает внимания. Предвкушение неминуемой смерти было так сильно, так ревниво владело им, так заполняло все мысли, что он не думал о «деле» – о ежедневной черной работе. Только здесь, на грохочущем Невском, среди веселых и сытых, равнодушных к террору людей, зная, что никто не поможет ему, он почувствовал, какое бремя он поднял. На минуту он испугался. Он привык к лишениям в Москве. Но там, на баррикадах, он знал, что он не один, что рядом, плечо о плечо, Сережа, Пронька, Роман Алексеевич, что за ними дружина и за дружиной пробужденная восстанием Москва. Он не только знал это, он это видел: видел, как стрелял Пронька, как отступали драгуны, как, гремя засовами, запирались лабазы, как из снега строились баррикады, как на улицах, в смятенье, толпился народ. Быть может, братское чувство, сознание, что «смерть красна на миру», и поддерживало его и давало спокойную силу, безбоязненно, до последних патронов, защищать партийное знамя. Здесь, в Петербурге, на Невском, затерянный в море людей, оторванный от привычного дела, полубарин и полумужик, не член комитета и не извозчик, он не испытывал вдохновляющей связи и почти не верил в нее. Он знал, что где-то «работает» комитет, распоряжается Арсений Иванович, учит крестьян Алеша Груздев и доктор Берг печатает прокламации. Но это было далекое, изжитое, невозвратимое прошлое. Кругом не было никого: ни товарищей, ни друзей, ни даже знакомых, и он мог рассчитывать единственно на себя. Он говорил себе, что это – неправда, что он – член дружины, что дружина – часть партии и что каждый товарищ, каждый солдат революции живет с ним сочувственной жизнью и скорбит о его несчастиях. Но многословная партийная пропись не удовлетворяла его. Точно случилось обманное превращение, и он уже не революционер Андрей Болотов, а, как значилось в паспорте, крестьянин Алексей Максимович Юрков, пришедший на заработки в столицу.
Постояв в раздумье на Невском и не зная, куда идти, он нерешительно пересек площадь и повернул на Гончарную улицу. На углу дремал старый, подслеповатый, со слезящимися глазами извозчик. Болотов подошел к заезженной лошади и легонько тронул ее за челку. Лошадь вздрогнула. Старик, не двигаясь, ворчливо прошамкал:
– Но-о… не балуй, земляк.
– Дед… а дед… – сказал Болотов и снял шапку.
– Чего?
– Слышь, дед?…
– Ась?
– Дело такое, дед… Приехал я, стало быть, в Питер… – он умолк, не зная, как продолжать. Старик взглянул на него и задумчиво пожевал губами.
– Приехал я в Питер…
– Зачем приехал-то? Ась?
– Да вот за этим за самым… Стало быть, извозчики мы…
– Чтой-то не слышу… Громче говори… Ась?
– Извозчики, говорю.
– Извозчики?
– Да.
– Так-так-так… Дело хорошее…
– Так что извозчики, – продолжал неуверенно Болотов. – Да… Ну уж и не знаю… В Питере не найдусь, никого нет… К землякам намедни толкнулся… Которые были – повыехали, Бог его знает куда… Как их искать? И не пойму, что мне делать?… Яви милость, дед, услужи.