задолбил тот же неторопливый голос:
– Дело такого рода… Да-с… А я, того… думаю, что… того… крестьяне выберут левых.
– Левых? Ну, это, брат, дудки.
– А я все-таки думаю.
– Почему же ты думаешь?
– Так.
– Так? Экий мудрец, прости Господи!.. Ну, если левых, то Думу твою разгонят.
– Разгонят? Дело такого рода… Того… Пусть ее расстреляют… Чем хуже, тем лучше… Да-с…
За перегородкой опять кто-то вздохнул. «О чем они? – лениво раскрыл глаза Болотов. – Пусть расстреляют… Чем хуже, тем лучше… Что лучше? Лучше, если перевешают депутатов?… Тогда, мол, крестьяне поймут… Крестьяне поймут… Но я ведь понял уже… Или один в поле не воин?…»
По гулкому коридору, разговаривая и стуча каблуками, прошли двое товарищей. Болотов услыхал громкие среди ночной тишины голоса:
– Арсений Иванович знает… Уж я тебе говорю… Уж ты слушай меня… Он говорит: восстание…
– Когда?
– Да весною, конечно.
– Весною?
– А ты думал?… У нас, батюшка, только и ждут… Я тебе вот что скажу… У нас… Да, Господи… Да прикажи комитет, так…
– Комитет-то дозволит?
– Арсений Иванович говорит: как же иначе?… Да ты слушай… У нас…
«Весною восстание… Прикажи комитет. Ждут бумаги из комитета, – улыбнулся невольно Болотов. – Ну, а если вспыхнет восстание?… „Военно-революционные кадры?“ „Штаб?“ „Die erste Kolonne marschiert?…“[7] Если вспыхнет восстание, всенародная революция, тогда и в нас, пожалуй, нужды не будет. Зовем проливать кровь… А сами?… А я?…»
В коридоре потух огонь. Приподнявшись на жесткой койке и откинув грязное одеяло, Болотов долго, встревоженными глазами, смотрел в темноту. И вдруг те дерзкие мысли, которые предчувствием назревали в нем и которых он втайне страшился, с неудержимой силой заговорили в душе. Стало ясно, что он не призван управлять партией, что он не смеет беречь свою жизнь. Стало ясно, что он не только обязан погибнуть, но и не властен, не в силах жить. Стало ясно, что та кровь, которая струилась на баррикадах – кровь Скедельского, Проньки, Романа Алексеевича, кровь Слезкина и драгунского офицера, кровь тех безымянных солдат, которых Ваня взорвал своей отмщающей бомбой, – требует не скудной, не бережливой, а вдохновенной и просветленной жертвы. Стало ясно, что, отвечая перед комитетом, перед партией, даже перед Россией, он вправе жить, вправе ждать неминуемого восстания, вправе «подготавливать революцию» и вершить хозяйственные дела, и спорить, и решать, и голосовать. Но если есть высший, неложный суд, суд не Арсения Ивановича, не доктора Берга, не партийного съезда, если есть несказанная, молитвенная ответственность, то он, слуга революции, может и должен отдать народу себя: свою бессмертную жизнь. И как только ему это стало ясно, он почувствовал благоговейный восторг, точно с плеч свалилось тягчайшее бремя, точно он обрел спасительную свободу. «Пусть ожидают восстания. Пусть надеются, что Думу разгонят, – счастливо думал он, – я знаю, что делать. Я не могу и не вправе жить. Пусть террор. Пусть убийство. Пусть преступление. Пусть кровь. Если есть на земле правда, если в жизни не все неразумие и ложь, то призрак истины, тень справедливости в моей, свободно избранной, смерти».
И, повернувшись к тонкой, пропахшей клеем, перегородке, он заснул бестревожным и радостным сном.
III
В отдаленном конце коридора, в грязном номере с кисейными занавесками и двухспальной пуховою кроватью происходило «пленарное» заседание комитета» Недоставало только Аркадия Розенштерна, опоздавшего случайно на съезд. Последние месяцы Розенштерн «работал» на Волге и урывками, изредка наезжал в Петербург. Арсений Иванович и доктор Берг громко жаловались на его долговременный «отпуск»: любимый партией, Розенштерн поддерживал незыблемый вес их решений и сообщал значительность их словам.
Рассмотрев несколько неотложных дел – о покупке оружия, о докладе на международном конгрессе, о казенных «экспроприациях», об издании новой газеты и об убийстве московского губернатора, – товарищи в двенадцатом часу ночи приступили к последнему по порядку вопросу: об «инциденте» между военной организацией и военным союзом, «Инцидент» этот очень занимал высокие круги партии и служил пищею для неумолкаемых разговоров. Сущность его состояла в том, что военная организация напечатала без ведома военного союза воззвание, тогда как право редакции всех «военных» листков принадлежало, согласно уставу, не ей, а только союзу. Принципиальное, волнующее значение этого дела и заключалось в юридической его стороне: вправе ли военная организация самостоятельно, без цензуры, печатать листки?
Когда Болотов постучал в закрытые на ключ двери, представитель военной организации, молодой, красивый студент, с завитыми усами, робея и горячась, доказывал Арсению Ивановичу правоту своих действий.
– Да помилуйте, Арсений Иванович. Да что же это такое?… Да позвольте вам объяснить… Почему мы не вправе издавать прокламаций?… Организационное бюро вправе, военный союз вправе, любой уездный комитет вправе, а мы не вправе?… Позвольте же вам объяснить… Разве в нашем воззвании усмотрено что- нибудь непартийное? Будьте добры, сделайте милость, потрудитесь сами взглянуть… Очень нехорошо, если товарищи придираются к мелочам…
– Эх, кормилец, – внушительно возражал Арсений Иванович. – Любишь смородину, люби и оскомину… Так-то… Ну-ка, что в уставе-то сказано?
– Да что устав?… Нет, позвольте, при чем тут устав?… Я по совести говорю…
– Извините, Арсений Иванович, – поправляя желто-зеленый галстук и несмотря на студента, холодно