– Вам не со мной говорить: я не занимаюсь террором.
Не давая Ване опомниться, он встал и вышел на улицу. Он почувствовал, что, быть может, впервые осмелился сказать правду. Это новое, странное чувство было так сильно, что он даже остановился. «Зачем я сказал? – встревожился он. – Разве я не занимаюсь террором? Разве я не обязан был выслушать Ваню? Разве я не отвечаю за кровь? За кровь вот этих казаков, которых Ваня убил? За его, Вани, кровь?… Так разве не хуже теперь? Ведь он ничего не понял… Зачем я смутил его?…» На этот раз ответа он не нашел. Налево безмолвно и величаво катила свои глубокие воды Нева. На другой стороне, за Невой, чернел громадный, неосвещенный Зимний дворец. Накрапывал дождь.
IV
С того дня, как Болотов прочитал о Цусимском бое, им овладело непонятное беспокойство. Докучная «конспирация» по-прежнему не утомляла его: он давно отвык понимать и любить бестревожную, мирную, или, как он говорил, «буржуазную», жизнь. Но теперь иногда ночью он не мог уснуть до утра. Заветное, крепкое, давно и твердо решенное стало казаться неясным и нерешенным. Точно наезженный и широкий путь привел в бездорожную глушь.
Этою ночью опять не спалось. День был полон забот: арестовали студенческий комитет, и Болотову вместе с доктором Бергом пришлось восстанавливать утраченные знакомства, «связи». Поздним вечером он вернулся домой и, не зажигая огня, разделся и лег. Он настойчиво старался не думать о том, что занимало его в последние дни. «Что за вздор! – говорил он себе. – Разве не верно, что войну ведет не народ, а правительство? Верно, конечно… Значит, если японцы нас победили, то кого же они победили? Очевидно, правительство… Так». На улице неярко мигал желтоватый рожок, и скудные паутинки-лучи тянулись от окна к потолку и на потолке потухали. «Главный враг наш – правительство. Значит, если японцы победили правительство, то кто в барышах?… Нет, не хочу, не хочу думать об этом…» – прошептал он, пытаясь уснуть. Но по булыжникам мостовой грузно прогромыхал ломовик. Опять забились бессвязные мысли: «Мы в барышах… Вот и Арсений Иванович говорит… Арсений Иванович… Вода на нашу мельницу… Так. Значит, радоваться?… Нет, не так?… Кто виноват в гибели этих людей? В гибели Саши?…
Радоваться?… Чему?… Да о чем это я? Всякий народ достоин своего правительства… Кто это сказал? В этих словах нет смысла… Значит, виноват народ?…»
Вспомнилось Болотово, отцовское имение в Орловской губернии, старая дворянская усадьба, где он родился и вырос; господский с красною крышей и александровскими колоннами дом. За узкой, поросшею лозняком, речкой деревня – Новые Выселки. Вот староста Карп, вот Тихон Хромой, корявый мужичонка в рваной рубахе, вот босоногий Ванька, пастух. Вспомнился знойный воскресный день. Садится солнце. Он, Болотов, на лавочке, у запруды, а на плотине алые, зелено-желтые, бирюзовые пятна – деревенские бабы… «Так вот кто виноват… Староста Карп виноват, виноват Ванька-пастух или ключница Маланья Петровна. Виноваты в чем? Что у нас такое правительство? Виноваты в войне?… Староста Карп виноват в войне с Японией, виноват в Цусимском разгроме. Смешно…» Но через минуту он думал: «А если бы староста Карп не захотел, ведь не было бы войны? Если бы Карпы не шли на войну, ведь не было бы Цусимы? Почему же они идут? Почему они – рабы Плеве и Стесселя?… Ну, а если староста Карп не захочет и революции? – мелькнула болезненно-злая мысль. – А если?… Вот вздор… Господи, какой вздор… Что давеча сказал Арсений Иванович? Пехотный полк и Давид… И Ваня… Ваня и староста Карп… Нет, не думать, не думать, не думать…» Болотов утомленно закрыл глаза.
Фонарь на улице мигнул и погас.
Восток побледнел. В тощих яблонях на дворе несмело защебетали птицы. Далеко, у Знаменской церкви, зазвонили к ранней обедне. Болотов встал. Все та же нищая комната, стол, покрытый бумажной скатертью, тускло-желтый на столе самовар и по стенам олеография из «Нивы». В первый раз он почувствовал скуку. Все то же, всегда все то же. Те же мысли, те же слова, тот же Арсений Иванович, тот же Берг, та же «работа», та же опасность, тот же постыдный враг – охранное отделение. А главное, все неясно. Теперь он уже знал, знал наверное, что где-то в его жизни кроется ложь. На столе, среди побуревших окурков, белели мелко исписанные листки: передовая статья для газеты «Рассвет». Он взял ее в руки и перечел: «Речь идет о политическом терроре, как об одном из средств борьбы, как об одном из элементов тактики организованной партии. Только такая террористическая система, методическая, согласованная с другими элементами тактики, сообразованная с целью и общими условиями борьбы, может быть предметом нашего обсуждения…»
Он читал эти строки, и они казались холодными, равнодушными и жалкими своим лицемерием. Стало стыдно. «Неужели это я написал? Методическая система террора… Террор эксцитативный… Террор дезорганизующий… террор самодовлеющий… Ученическое рассуждение. О чем? Да, о чем?… О крови. О Ване. О живом человеке Ване, который пойдет и убьет другого живого человека… А мы? А я?… Он убьет, а я сочиню ученую и глубокомысленную статью о революционном инициативном меньшинстве, я буду доказывать, что террор отчаяния, террор мщения, террор запальчивости не подлежит никакой оценке, я буду говорить еще другие неправдивые, праздные, вялые слова… А товарищи отпечатают эту статью… А староста Карп прочитает ее… Прочитает и, конечно, пойдет за нами…» Он усмехнулся. Вспомнился доктор Берг, лысый, высокий, прямой, в воротничках до ушей. Вспомнился его самодовольно-самоуверенный голос: «В партийных делах необходима точность, товарищ?…» Вспомнилось красное, взволнованное лицо Давида… «А ведь Давид погибнет, и Ваня погибнет… Их обоих повесят. Они умрут… А я напишу в партийной газете: „Товарищи честно и мужественно взошли на эшафот…“ Как же быть? Где же правда? Ведь не в том правда, что я радуюсь, когда тонут в Японском море десятки тысяч русских людей, когда тонет Саша… И не в том правда, что Ваня идет на смерть, а я хвалю или порицаю его… И не в том, наконец, правда, что староста рвет на цигарки мои легкоязычно написанные статьи… Так в чем же?…»
Рассвело. За Охтой вспыхнуло веселое пламя, и пурпурно-огненные, золотые лучи брызнули в комнату. И стало еще мертвее, еще неприютнее, точно солнечный блеск обнажил дряхлеющие морщины старчески изжитого лица.
Чувствуя, что он осуждает свою, как казалось ему, беспорочную жизнь, Болотов в последний раз попытался отогнать неугомонные мысли. «Почему Арсений Иванович спокоен? Для него все просто и ясно. Революция – арифметическая задача. Ваня идет, умирает. Хорошо. Слава партии! Разделение труда… И Берг тоже спокоен.
А ведь они, как и я, отвечают за кровь. Или, может быть, нет? Может быть, Ваня один отвечает за все? Кто же прав?… «Я перед вами как на духу…» Ваня передо мною как на духу… А я перед ним? А мы перед ним? Для нас он либо «герой», либо «фанатик террора», либо – и это хуже всего – «поклонник бомбочки», «неразумный бомбист»… Так где же, наконец, правда?…»
V
Точно так же, как Болотову, Давиду было близко знакомо тревожное хозяйское чувство. Но не партия казалась ему хозяйством. О партии он знал очень мало: то шутливое и неважное, что пишут в партийных газетах. Он знал, что во всех концах великой России есть люди, дорогие товарищи, которые ненавидят то же, что ненавидит и он, и требуют того же, чего требует он. Он знал также, что во всех городах «работают» комитеты и что этими комитетами, их, как он думал, «государственными делами», ведают в Петербурге