— Скажите, Жорж, вы довольны?
— Чем доволен, Андрей Петрович?
— Да вот … усилением.
— Чего?
— Боже мой… Я же вам говорю: усилением террора.
Он искренно рад сделать мне удовольствие. Я смеюсь:
— Усилением террора? Что же? Дай Бог.
— А вы что думаете об этом?
— Я? Ничего.
— Как ничего? Я встаю.
— Я, Андрей Петрович, рад решению комитета, но усиливать террор не берусь.
— Но почему же, Жорж? Почему?
— Попробуйте сами.
Он в изумлении разводит руками. У него сухие желтые руки и пальцы прокопчены табаком.
— Жорж:, вы смеетесь?
— Нет, не смеюсь.
Я ухожу. Он наверное долго еще сидит за стаканом чая, решает вопрос: не смеялся ли я над ним и не обидел ли он меня. А я опять говорю себе: бедный старик, бедный взрослый ребенок.
11 июля.
Ваня и Федор уже в Москве. Я подробно условился с ними. План остается тот же. Через три дня, 15 июля, генерал-губернатор поедет в Большой театр. Чистый сбор со спектакля поступит в пользу комиссии о раненых воинах. Он не может не быть в театре.
В 7 часов Эрна отдаст мне снаряды. Она приготовит их в гостинице, у себя. У ней в комнате готовые оболочки и динамит. Она высушит на горелке ртуть, запаяет стеклянные трубки, вставит запал. Она работает хорошо. Я не боюсь случайного взрыва.
В 8 часов я раздам снаряды. Ваня станет у Спасских ворот, Федор — у Троицких, Генрих — у Боровичьих. За нами теперь не следят. Я в этом уверен. Значит, нам дана власть: острый меч.
На моем столе букет чахлой сирени. Зеленые листья поникли, бледно-лиловые кудри увяли. Я ищу в увядших цветках пять листиков, — счастье. И я рад, когда нахожу его, ибо дерзким удача.
14 июля.
Я помню: я был на севере, за полярным кругом, в норвежском рыбачьем поселке. Ни дерева, ни куста, ни даже травы. Голые скалы, серое небо, серый сумрачный океан. Рыбаки в кожаных куртках тянут мокрые сети. Пахнет рыбой и ворванью. Все кругом мне чужое. И небо, и скалы, и ворвань, и эти люди, и их странный язык. Я терял самого себя. Я сам был чужой.
И сегодня мне все чужое. Я в Тиволи, против открытой сцены. Лысый капельмейстер машет смычком, уныло свистят в оркестре флейты. На вычищенных подмостках акробаты в розово-бледных трико. Они, как кошки, взбираются по столбам, с размаху кидаются вниз, кружатся в воздухе, перелетают друг через друга и, яркие в ночной темноте, уверенно хватаются за трапеции. Я равнодушно смотрю на них, на их упругие и крепкие тела. Что я им и что они мне? .. А мимо скучно снует толпа, шуршат шаги по песку. Завитые приказчики и откормленные купцы лениво бродят по саду. Они, скучая, пьют водку, скучая ругаются, скучая смеются. Женщины жадно ищут глазами.
Темнеют вечерние небеса, набегают ночные тучи. Завтра наш день. Остро, как сталь, встает четкая мысль. Мысль об убийстве. Нет любви, нет мира, нет жизни. Есть только смерть. Смерть — венец и смерть — терновый венок.
16 июля.
Вчера с утра было душно. В Сокольниках хмуро молчали деревья. Предчувствовалась гроза. За белою тучей прогремел первый гром. Черная тень упала на землю. Зароптали верхушки елей, заклубилась желтая пыль. Дождь прошумел по листьям. Робко, синим огнем, сверкнула первая молния.
В 7 часов я встретился с Эрной. Она одета мещанкой. На ней зеленая юбка и вязаный белый платок. Из-под платка непослушно выбились кудри. В руках большая корзина с бельем.
В этой корзине снаряды. Я бережно кладу их в портфель. Тяжелый портфель больно тянет мне руку.
Эрна вздыхает.
— Устала?
— Нет, ничего … Жоржик, можно мне с вами?
— Эрна, нельзя.
— Жорж, милый . ..
— Нельзя.
В ее глазах несмелая просьба. Я говорю:
— Иди к себе. В двенадцать часов приходи на это же место.
— Жорж …
— Эрна, пора.
Еще мокро, дрожат березы, но уже заревом горит вечернее солнце. Эрна одна на скамье. Она до ночи будет одна.
Ровно в 8 часов Ваня — у Спасских ворот, Федор — у Троицких, Генрих
— у Боровичьих. Я брожу по Кремлю. Я жду, когда ко дворцу подадут карету.
Вот вспыхнули во тьме фонари. Стукнули стеклянные двери. По белой лестнице мелькнула серая тень. Черные кони шагом обходят крыльцо, медленно трогают рысью. На башне поют куранты … Генерал- губернатор уже у Боровичьих ворот … Я стою у памятника Александру II. Надо мною во мраке статуя царя. Окнами блестит Кремлевский дворец. Я жду.
Идут минуты. Идут дни. Идут долгие годы.
Я жду.
Тьма еще гуще, площадь еще чернее, башни выше, тишина глубже.
Я иду. Снова поют куранты.
Я побрел к Боровичьим воротам. На Воздвиженке Генрих. Он в синей поддевке и в картузе. Неподвижно стоит на мосту. У него в руках бомба.
— Генрих.
— Жорж, это вы?
— Генрих, проехал .. . Генерал-губернатор проехал. Мимо вас.
— Мимо меня? . .
Он побледнел. Лихорадочно блестят расширенные зрачки.
— Мимо меня? ..
— Где вы были? Да, где вы были?
— Где? . . Я был здесь … У ворот . . .
— И не видели?
— Нет …
Над ним тусклый рожок фонаря. Ровно мигает пламя
— Жорж.
— Ну?
— Я не могу … уроню … Возьмите .. . бомбу … скорее…
Я почти вырываю у него снаряд. Так мы стоим под газовым фонарем и смотрим друг другу в глаза. Оба молчим. В третий раз бьют на башне часы.
— До завтра.
Он в отчаянии машет рукой.
— До завтра.
Я ушел к себе в номер. В коридоре шум, пьяные голоса. Чахнет сирень. Я машинально рву увядшие листья. Я опять ищу цветочное счастье. А губы шепчут сами собою:
«Лучше мертвому льву, чем псу живому»
17 июля.