крови у него застучало в висках. Он вдруг осознал двойную низость лжи, изреченной во имя честности. Он произнес это с искренностью, но подразумевая то, чем он не имел больше права гордиться. – А зачем тебе неправда?
– Вот в этом-то и состоит жестокость честных людей. Ведь ты бы меня не понял, если бы я сказала, что истинная самозабвенная любовь состоит в готовности солгать, обмануть для того, чтобы сделать другого человека счастливым, чтобы создать для него ту реальность, которую он ищет, если ему не нравится та, в которой он живет. Ведь не понял бы?
– Нет, – медленно сказал Реардэн, – не понял бы.
– Все очень просто. Если ты говоришь прекрасной женщине, что она прекрасна, что ты ей даешь? Это не более чем факт, и он тебе ничего не стоил. Но если ты говоришь уродливой женщине, что она прекрасна, ты оказываешь ей величайшую честь, поправ и извратив само понятие красоты. Любить женщину за ее достоинства бессмысленно. Она заслужила это. Это плата, а не дар. А вот любить женщину за ее пороки – это и есть настоящий дар, потому что она не заслуживает этого. Любить ее за ее пороки значит осквернить ради нее все понятия о добродетели, и это является истинной данью любви, потому что ты приносишь в жертву свою совесть, свой разум, свою честность и свое неоценимое самоуважение.
Реардэн непонимающе посмотрел на нее. В том, что она сказала, прозвучала какая-то чудовищная порочность, исключавшая саму возможность задаваться вопросом, может ли человек говорить подобное всерьез. Его интересовало только одно: зачем она говорила все это?
– А что же тогда любовь, если не самопожертвование, дорогой? – непринужденно, тоном светской беседы продолжала Лилиан. – Что же тогда самопожертвование, если не принесение в жертву того, чем человек больше всего дорожит и что представляет для него наибольшую значимость? Но я не думаю, что ты это поймешь. Только не такой безупречный, стальной пуританин, как ты. В этом как раз и состоит безграничный эгоизм пуритан. Скорее небо упадет на землю, чем ты позволишь запятнать свое безупречное Я хоть чем-то, за что тебе было бы стыдно.
– Я никогда не считал себя безупречным, – медленно произнес Реардэн. Его голос прозвучал странно натянуто и серьезно.
Лилиан рассмеялась:
– А разве сейчас ты себя ведешь не безупречно? Ведь ты же честно ответил на мой вопрос. – Она пожала плечами: – О, дорогой, не воспринимай меня всерьез. Я просто болтаю.
Реардэн затушил сигарету о пепельницу; он ничего не ответил.
– Дорогой, на самом деле я пришла лишь потому, что все время думала, будто у меня есть муж, и захотела узнать, как он выглядит.
Реардэн стоял посреди спальни. Однотонная темно-синяя пижама подчеркивала стройность его фигуры. Сидя в кресле, Лилиан пристально смотрела на него.
– Ты очень хорош собой. Последние несколько месяцев ты выглядишь намного лучше, – сказала она. – Моложе. Пожалуй, даже счастливее, а? Ты менее напряжен. О, я знаю, у тебя сейчас забот как никогда, и ты действуешь, как командир во время авиабомбежки. Но это касается лишь внешней стороны. Ты менее напряжен внутренне.
Реардэн удивленно посмотрел на нее. Лилиан была права. Он и сам этого не знал, вернее, не сознавался себе в этом. Он был очень удивлен ее наблюдательностью. В эти последние месяцы Реардэн виделся с женой крайне редко. Он не входил в ее спальню с тех пор, как вернулся из Колорадо. Он думал, что Лилиан одобрит их разобщенность. Сейчас же он спрашивал себя, что сделало ее столь чувствительной к произошедшей в нем перемене, – если, конечно, причиной было не то чувство, на которое, как он думал, она была не способна.
– Я этого не чувствую.
– Дорогой, это очень тебе к лицу, и… это удивительно, поскольку ты сейчас переживаешь такие трудные времена. – Лилиан сделала паузу, словно ожидая ответа, но, немного помолчав, продолжила все тем же непринужденным тоном: – Я знаю, что сейчас у тебя на заводе появилась масса проблем, к тому же и политическая ситуация принимает угрожающий оборот, не так ли? Для тебя будет жестоким ударом, если они примут все законопроекты, о которых сейчас говорят. Так ведь?
– Да, так. Но мне кажется, Лилиан, для тебя эта тема не представляет никакого интереса.
– Да нет же, как раз наоборот. Эта тема меня очень даже интересует… Хотя и не из-за возможных финансовых потерь.
Лилиан подняла голову и посмотрела на Реардэна. В ее глазах он увидел то почти неуловимое выражение, которое замечал и раньше, – выражение преднамеренной таинственности и уверенности в его неспособности разобраться, что за этим выражением кроется.
Он впервые задумался, не была ли ее язвительность, ее саркастичность, ее малодушная манера наносить оскорбления под покровом улыбки чем-то полностью противоположным тому, чем он всегда их считал, – не способом пытки, а формой отчаяния, не желанием причинить ему страдания, а признанием в собственной боли, защитой для гордости нелюбимой жены, что ее ирония, намеки, ее уклончивость и то, что она умоляла его понять, было не откровенной злостью, а скрытой любовью. Реардэн пришел в ужас от этой мысли, его вина показалась ему куда больше, чем он когда-либо предполагал.
– Генри, раз уж мы заговорили о политике, то у меня появилась забавная мысль. Сторона, к которой ты принадлежишь, – какой там у вас девиз, который все вы так часто повторяете и которому должны быть всегда верны? «Нерушимость контракта», да?
Она заметила его быстрый взгляд, напряженную сосредоточенность в его глазах. Реардэн впервые за все время разговора как-то отреагировал на ее слова, и Лилиан рассмеялась.
– Продолжай, – сказал он тихим, угрожающим голосом.
– Зачем, дорогой? Ты и так меня прекрасно понял.
– Что ты хотела этим сказать?
– Неужели ты на самом деле хочешь унизить меня до такой степени, чтобы я начала жаловаться? Это так банально, а причина моего недовольства столь обыденна, хотя я думала, что замужем за человеком, который гордится тем, что отличается от других, мелких людишек. Хочешь, чтобы я напомнила, как ты однажды поклялся сделать мое счастье целью своей жизни? И что ты не можешь со всей честностью сказать, счастлива ли я, потому что никогда не замечал, существую ли я вообще?
Было невозможно, чтобы все горести навалились на него разом и словно рвали его на части. Но он чувствовал их как физическую боль. Ее слова были мольбой, думал он и чувствовал жгучую, темную волну угрызений совести. Он чувствовал жалость, холодную, противную жалость, в которой не было и тени любви. Он ощущал смутный гнев, как некий голос, который он старался заглушить, но который все же возмущенно кричал: «Почему я обязан жить с этой порочной, изворотливой, лживой женщиной? Почему я должен лишь из жалости терпеть все эти мучения? Почему я должен принимать на себя безнадежное бремя попыток пощадить ее чувства, чувства, в которых она не хочет сознаться и которые я не в силах понять? Если она любит меня, то почему, черт бы побрал ее трусливую душу, не скажет об этом прямо?»
Но он слышал и другой, более громкий голос, спокойно говоривший ему: «Не сваливай вину на нее, это самая старая уловка всех малодушных. Ты виноват, и, что бы она ни сделала, это ничто по сравнению с твоей виной. Она права. Тебе противно, да? Противно от осознания ее правоты? Ну и пусть. Так тебе и надо, проклятый прелюбодей. Она права».
– А что сделало бы тебя счастливой, Лилиан?
Она улыбнулась, расслабленно откинувшись на спинку кресла. Все это время она пристально наблюдала за ним.
– О, дорогой! Это же нечестно. Этот вопрос – лазейка для тебя. Ты пытаешься увильнуть. – Она встала и беспомощно пожала плечами. – Что сделало бы меня счастливой, Генри? Это должен сказать мне ты. Ты сам должен был это понять. Ответа на этот вопрос я не знаю. Ты должен был создать для меня счастье и предложить его мне. Это было твоей обязанностью. Но ты не первый, кто не выполнил своего обещания. Из всех долгов от этого отказаться проще всего. Ты бы никогда не позволил себе не уплатить за поставленную тебе партию железной руды. А вот мою жизнь ты обокрал. – Лилиан непринужденно расхаживала по комнате. – Я знаю, что подобные притязания абсолютно непрактичны. У меня нет на тебя ни закладных, ни долговых расписок, ни пистолета, ни цепей. Мне нечем тебя удержать. Я могу рассчитывать лишь на одно, Генри, – на твою честность.