— Ах, ma tante! — сказал Александр, растерянный и совсем уничтоженный этим упреком, — неужели вы думаете, что я не ценю этого и не считаю вас блистательным исключением из толпы? Боже, боже! клянусь…
— Верю, верю, Александр! — отвечала она, — вы не слушайте Петра Иваныча: он из мухи делает слона: рад случаю поумничать. Перестань, ради бога, Петр Иваныч.
— Сейчас, сейчас, кончу —
[…еще одно последнее сказанье — из «Бориса Годунова» А.С. Пушкина]
Александр уже ни слова не отвечал и не поднимал глаз.
— Ну, скажи, любишь ли ты свою мать?
Александр вдруг ожил.
— Какой вопрос? — сказал он, — кого после этого любить мне? Я ее обожаю, я отдал бы за нее жизнь…
— Хорошо. Стало быть, тебе известно, что она живет, дышит только тобою, что всякая твоя радость и горе — радость и горе для нее. Она теперь время считает не месяцами, не неделями, а вестями о тебе и от тебя… Скажи-ка, давно ли ты писал к ней?
Александр встрепенулся.
— Недели… три, — пробормотал он.
— Нет: четыре месяца! Как прикажешь назвать такой поступок? Ну-ка, какой ты зверь? Может быть, оттого и не называешь, что у Крылова такого нет.
— А что? — вдруг с испугом спросил Александр.
— А то, что старуха больна с горя.
— Ужели? Боже! боже!
— Неправда! неправда! — сказала Лизавета Александровна и тотчас же побежала к бюро и достала оттуда письмо, которое подала Александру. — Она не больна, но очень тоскует.
— Ты балуешь его, Лиза, — сказал Петр Иваныч.
— А ты уж не в меру строг. У Александра были такие обстоятельства, которые отвлекали его на время…
— Для девчонки забыть мать — славные обстоятельства!
— Да полно, ради бога! — сказала она убедительно и указала на племянника.
Александр, прочитав письмо матери, закрыл им себе лицо.
— Не мешайте дядюшке, ma tante: пусть он гремит упреками; я заслужил хуже: я чудовище! — говорил он, делая отчаянные гримасы.
— Ну, успокойся, Александр! — сказал Петр Иваныч, — таких чудовищ много. Увлекся глупостью и на время забыл о матери — это естественно; любовь к матери — чувство покойное. У ней на свете одно — ты: от того ей естественно огорчаться. Казнить тебя тут еще не за что; скажу только словами любимого твоего автора:
и быть снисходительным к слабостям других. Это такое правило, без которого ни себе, ни другим житья не будет. Вот и все. Ну, я пойду уснуть.
— Дядюшка! вы сердитесь? — сказал Александр голосом глубокого раскаяния.
— С чего ты это взял? Из чего я стану себе портить кровь? и не думал сердиться. Я только хотел разыграть роль медведя в басне «Мартышка и зеркало»*. Что, ведь искусно разыграл? Лиза, а?
[Мартышка и зеркало. — Имеется в виду басня И. А. Крылова «Зеркало и Обезьяна»]
Он мимоходом хотел ее поцеловать, но она увернулась.
— Кажется, я в точности исполнил твои приказания, — прибавил Петр Иваныч, — что же ты?.. да: забыл одно… в каком положении твое сердце, Александр? — спросил он.
Александр молчал.
— А денег не нужно? — спросил опять Петр Иваныч.
— Нет, дядюшка…
— Никогда не попросит! — сказал Петр Иваныч, затворяя за собою дверь.
— Что будет думать обо мне дядюшка? — спросил Александр, помолчав.
— То же, что и прежде, — отвечала Лизавета Александровна. — Вы думаете, что он говорил вам все это с сердцем, от души?
— А как же?
— И! нет. Поверьте, что он поважничать хотел. Видите, как он все это методически сделал? расположил доказательства против вас по порядку: прежде слабые, а потом посильнее; сначала выведал причину ваших дурных отзывов о людях… а потом уж… везде метода! Теперь и забыл, я думаю.
— Сколько ума! какое знание жизни, людей, уменье владеть собой!
— Да, много ума и слишком много уменья владеть собой, — задумчиво говорила Лизавета Александровна, — но…
— А вы, ma tante, вы перестанете уважать меня? Но поверьте, только такие потрясения, какие были со мной, могли отвлечь меня… Боже! бедная маменька!
Лизавета Александровна подала ему руку.
— Я, Александр, не перестану уважать в вас сердце, — сказала она. — Чувство увлекает вас и в ошибки, оттого я всегда извиню их.
— Ах, ma tante! вы идеал женщины!
— Просто женщина.
На Александра довольно сильно подействовал нагоняй дяди. Он тут же, сидя с теткой, погрузился в мучительные думы. Казалось, спокойствие, которое она с таким трудом, так искусно водворила в его сердце, вдруг оставило его. Напрасно ждала она какой-нибудь злой выходки, сама называлась на колкость и преусердно подводила под эпиграмму Петра Иваныча: Александр был глух и нем. На него как будто вылили ушат холодной воды.
— Что с вами? отчего вы такие? — спрашивала тетка.
— Да так, ma tante: что-то невесело на сердце. Дядюшка дал мне понять меня самого: славно растолковал!
— Вы не слушайте его: он иногда и неправду говорит.
— Нет, не утешайте меня. Я теперь гадок самому себе. Презирал, ненавидел людей, а теперь и себя. От людей можно скрыться, а от себя куда уйдешь? Так все ничтожно: все эти блага, вся пустошь жизни, и люди, и сам…
— Ах, этот Петр Иваныч! — промолвила с глубоким вздохом Лизавета Александровна, — он хоть на кого нагонит тоску!
— Одно только отрицательное утешение и осталось мне, что я не обманул никого, не изменил ни в любви, ни в дружбе…
— Вас не умели ценить, — промолвила тетка, — но поверьте, найдется сердце, которое вас оценит: я вам порука в том. Вы еще так молоды, забудьте это все, займитесь: у вас есть талант: пишите… Пишете ли вы что-нибудь теперь?
— Нет.
— Напишите.
— Боюсь, ma tante…
— Не слушайте Петра Иваныча: рассуждайте с ним о политике, об агрономии, о чем хотите, только не о поэзии. Он вам никогда об этом правды не скажет. Вас оценит публика — вы увидите… Так будете