– О, Аллах, не морочь мне голову, – сказала сестра, когда я попытался, проявив изрядное благородство (если учесть, что он провалил свою миссию), выступить в защиту Сонни. Избиратели забаллотировали нас обоих.
Но это еще не конец. Эви Бернс – моя сирена, которой я всегда был безразличен, следует признаться, – неудержимо влечет меня к падению. (Но я не держу на нее зла, ибо, упав, я вознесся).
Наедине с собой, в часовой башне, я отрывался от странствий по субконтиненту, придумывая, как покорить сердце моей веснушчатой Евы. «Забудь о посредниках, – напутствовал я себя. – Ты должен постараться сам!» Наконец я составил план действий: нужно приобщиться к ее интересам, сделать своими ее пристрастия… пистолеты меня никогда не привлекали. Я решил научиться ездить на велосипеде.
В те дни Эви, вняв многочисленным просьбам ребятишек с вершины холма, согласилась обучить их своему искусству; так что я должен был попросту встать в очередь и брать уроки. Мы собрались на круглой площадке. Эви, повелительница, стояла посередине, окруженная пятью вихляющими, жадно ловящими каждое ее слово ездоками… а я, не имея велосипеда, стоял рядом с ней. До того, как появилась Эви, я не выказывал интереса к колесным механизмам, вот мне их и не покупали… я смиренно терпел уколы язвительного Эвиного язычка.
– Ты что, с
– Нет, – соврал я, полный раскаяния, и она чуть оттаяла.
– О'кей, о'кей, – пожала плечами Эви. – Полезай в седло, и посмотрим, из какого теста ты сделан.
Признаюсь, что, взобравшись на серебристый индийский велосипед «Арджуна», я испытал чистейший восторг; что, пока Эви ходила круг-за-кругом, ведя велосипед за руль и спрашивая время от времени: «Ну что, держишь равновесие?
Круг-за-кругом-за… Наконец, чтобы ей понравиться, я пробормотал: «О'кей… я думаю, я… можешь отпустить», – и в ту же секунду я был предоставлен самому себе; она крепко толкнула меня на прощание, и серебристая машина полетела, сверкающая, неуправляемая, через круглую площадку… я слышал, как Эви кричит: «Тормоз! Возьмись за тормоз, болван!» – но руки не слушались меня, я будто аршин проглотил, и вот –
Потом появилась Эви, с веснушками, полыхающими огнем: «Ах ты, гад ползучий, коробка соплей, ты разбил мой…» Но я ее не слушал, потому что происшествие на круглой площадке довершило то, что началось с катастрофы в бельевой корзине – они были у меня в голове, уже на переднем плане; уже не приглушенным фоновым шумом, которого я никогда не воспринимал; все они посылали свои сигналы – я здесь, я здесь – с севера-юга-востока-запада… другие дети, рожденные в тот полночный час, звали, перекликались: «я», «я», «я» и «я».
– Эй! Эй, Сопливец! Ты в порядке?.. Эй, позовите кто-нибудь его
Помехи, сплошные помехи! Различные части моей довольно сложной жизни отказываются с каким-то беспричинным упрямством оставаться в предназначенных для них отсеках. Голоса выплескиваются из часовой башни и заполоняют круглую площадку, которая вроде бы является владением Эви… и теперь, в тот самый момент, когда я должен был бы описать чудесных детей, родившихся под «тик-так», меня перебросили на приграничном почтовом: похитили, погрузили в клонящийся к упадку мир деда и бабки, так что Адам Азиз загораживает естественное течение моей истории. Ну и ладно.
В январе, пока я оправлялся от контузии, вызванной падением с велосипеда, родители отвезли нас в Агру на семейную встречу, которая оказалась еще похуже, чем пресловутая (и, по мнению некоторых, вымышленная) Черная Дыра Калькутты{138}. Все две недели мы были вынуждены слушать, как Эмералд и Зульфикар (который дослужился до генерал-майора и требовал, чтобы его называли генералом) сыплют именами и без конца намекают на свое баснословное богатство: они значились седьмыми в списке богатейших семей Пакистана; их сын Зафар попытался (но лишь единожды!) подергать Мартышку за начинающие тускнеть конские хвостики. И мы вынуждены были наблюдать в безмолвном ужасе, как мой дядя Мустафа, государственный служащий, и его жена Соня, наполовину иранка, буквально стирают в порошок своих забитых, запуганных отпрысков, бесполых и безымянных; горький дух девичества Алии носился в воздухе и отравлял нам пищу, и мой отец рано уходил в свою комнату, чтобы начать тайную еженощную войну с джиннами; и многое другое, ничуть, ничуть не краше.
Однажды я проснулся ровно в полночь, с последним ударом часов, и обнаружил сон деда у себя в голове; с тех пор я не мог видеть деда иначе – только так, как он сам видел себя: дряхлым, распадающимся на части; а в самой середке, при соответствующем освещении, можно было различить гигантскую тень. По мере того, как убеждения, придававшие ему силы в молодые годы, тускнели под совместным воздействием старости, Достопочтенной Матушки и постепенного ухода друзей-единомышленников, та прежняя дыра вновь возникла в его теле, превращая Адама Азиза в обычного старика, ссохшегося, опустошенного; Бог (и прочие предрассудки), с которыми он боролся так долго, начали вновь утверждать над ним свою власть… а тем временем Достопочтенная Матушка все две недели находила разные способы по мелочам уязвлять ненавистную жену Ханифа, актерку. Именно в тот раз меня и выбрали привидением в детской игре, и я нашел в старом кожаном бауле, заброшенном на дедов шкаф, простыню, изъеденную молью, в которой была, однако, и дыра побольше, сделанная рукой человека: наградой за это открытие были мне (вы это помните) яростные крики деда.
Но кое-чего я там добился. Я подружился с Рашидом, молодым рикшей (тем самым, который в юности испускал беззвучный вопль на кукурузном поле, а потом ввел Надир Хана в сортир к Адаму Азизу): он взял меня под свою опеку и – слова не говоря моим родителям, которые запретили бы это, ибо еще свежа была память о моем падении, – научил меня кататься на велосипеде. Ко времени нашего отъезда я затолкал в себя этот свой секрет вместе с остальными, правда, его я не собирался долго хранить.
…В поезде на обратном пути за стеной купе звучали голоса: «Эй, махарадж! Откройте, великий господин!» – голоса безбилетников вытесняли те голоса, которые мне хотелось бы слушать; те, новые