Я не знаю, чем закончилась история Картинки-Сингха; он отказался сопровождать меня в моих поисках, и по глазам его я увидел, что от усилий, затраченных в этой последней схватке, что-то в нем надломилось, что победа его была, в сущности, поражением; но остался ли он в Бомбее (может быть, работать на господина Шроффа) или вернулся к своей прачке, жив ли он еще или нет, я сказать не могу… «Как же я оставлю тебя?» – вскричал я в отчаянии, но он ответил: «Не дури, капитан: если ты должен что-то сделать, иди и делай. Иди, иди, что мне до тебя? Говорила же тебе старуха Решам: уходи быстрее, уходи-уходи!»

Я забрал Адама и ушел.

Конец пути: выбравшись из нижнего мира слепых официанток, я пошел пешком на север-на север-на север, неся сына на руках; и пришел наконец туда, где ящерицы заглатывают мух, и пузырятся котлы, и женщины с могучими руками перебрасываются непристойными шуточками; в мир надзирательниц с губами, вытянутыми в ниточку, и конусами грудей; вездесущего звяканья банок, что доносится из упаковочного цеха… и кто, когда я добрался до цели, вырос передо мной, уперев руки в бока, с волосками на предплечьях, блестящими от пота? Кто, как всегда, прямо и без околичностей, спросил: «Вам, господин, чего надо?»

– Я! – вопит Падма, которую это воспоминание взволновало и немного смутило. – Конечно: кто же еще? Я-я-я!

– Добрый день, Бегам, – проговорил я. (Падма вставляет свое слово: «О да, ты – всегда вежливый, и все такое!» – Добрый день, могу я поговорить с управляющей?

О хмурая, стоящая на страже, непреклонная Падма!

– Нет, нельзя; управляющая бегам занята. Нужно, чтобы вам назначили, тогда и приходите, а сейчас, пожалуйста, идите прочь.

Послушайте: я бы не ушел, я бы стал уговаривать, возмущаться, даже, может быть, схватился бы с Падмой врукопашную; но тут с железного мостика раздается крик – с того мостика, Падма, что ведет из конторы! – и с этого мостика кто-то, кого я до сих пор не хотел называть, смотрит на улицу, поверх гигантских котлов с маринадами и кипящими чатни – кто-то стремглав спускается, грохоча по железным ступенькам, крича во весь голос:

– О Боже мой, Боже мой, о, Иисусе, сладчайший Иисусе: баба?, сыночек, вы только посмотрите, кто пришел, арре баба, разве ты меня не узнаешь, смотри, как ты исхудал, иди же, иди сюда, дай я тебя поцелую, дай накормлю тебя пирожным!

Как я и предполагал, управляющая бегам «Маринадов Браганца (Прайвет) Лимитейтед», хоть она и называла себя госпожой Браганца, была не кто иная, как моя прежняя няня, преступница той далекой полуночи, мисс Мари Перейра, единственная мать, которая осталась у меня в этом мире.

Полночь, или около того. Человек, несущий сложенный (и совершенно целый) черный зонт, идет к моему окну от железнодорожных путей, останавливается, приседает на корточки, срет. Потом видит мой освещенный силуэт и, вместо того чтобы оскорбиться тем, что я подглядываю, окликает: «Смотри! – и продолжает исторгать из себя самую длинную какашку из всех виденных мною. – Пятнадцать дюймов! – возглашает он. – А у тебя какой длины получаются?» В другое время, когда я был более энергичным, я бы непременно выпытал историю его жизни; этот час, этот зонт у него в руках оказались бы тем сцеплением, какового было бы достаточно, чтобы вплести его в мою историю, и, без сомнения, я в конце концов доказал бы, насколько необходим этот человек любому, кто хотел бы понять мою жизнь и нашу смутную годину; но нынче я развинчен, обесточен, и мне осталось написать только эпитафии. И я машу рукой сруну-чемпиону, отвечаю ему: «Семь дюймов в удачный день», – и забываю о нем.

Завтра. Или послезавтра. Трещины подождут до пятнадцатого августа. Все-таки остается немного времени: завтра я закончу.

Сегодня я взял выходной и навестил Мари. Долго ехал в душном, пропыленном автобусе по улицам, на которых уже вскипает возбуждение близящегося Дня Независимости, хоть я и чую другие, более тусклые запахи: разочарование, коррупция, цинизм… миф о свободе, которому вот-вот стукнет тридцать один, уже не тот, что прежде. Нужны новые мифы; но это уже не мое дело.

Мари Перейра, ныне называющая себя госпожою Браганца, живет со своей сестрой Алис, ныне госпожой Фернандес, в одной из квартир розового обелиска женщин Нарликара, на двухэтажном холме, где когда-то, в давно снесенном дворце, она, прислуга, спала на коврике. Ее спальня включает в себя примерно тот же куб воздуха, в котором когда-то указующий перст рыбака приковывал к горизонту пару мальчишеских глаз; в тиковом кресле-качалке Мари баюкает моего сына, напевая «Красные паруса на закате». Красные паруса лодчонок-дау разворачиваются на фоне далеких небес.

Довольно приятный день, когда оживает былое. В тот день я обнаружил, что старый кактусовый сад пережил революцию женщин Нарликара, и, одолжив лопату у мали, садовника, выкопал давно погребенный мир: жестяной глобус с его содержимым – пожелтевшим, изъеденным муравьями широкоформатным снимком младенца, изготовленным Калидасом Гуптой, и письмом премьер-министра. День движется дальше: в десятый раз обсуждаем мы перемену в жизни Мари Перейры. Как она, Мари, всем обязана дорогой Алис. Чей муж, бедный господин Фернандес, умер от дальтонизма – ехал себе на своем стареньком «форде- префекте» и спутал цвета на одном из немногих в ту пору городских светофоров. Как Алис навестила ее в Гоа и сообщила новость: ее работодательницы, устрашающе предприимчивые женщины Нарликара, решили вложить часть вырученных от тетраподов денег в консервную фабрику. «И я сказала им: никто не готовит ачар-чатни так, как наша Мари, – поведала Алис, выказав недюжинную проницательность, – потому что она в них вкладывает всю душу». Все-таки Алис – хорошая девочка. И представь себе, баба?, просто поверить трудно, всем-всем нравятся мои бедные маринады, их даже в Англии едят. А теперь, подумать только, я сижу там, где раньше стоял твой милый-милый дом, а ты тем временем Бог знает где, Бог знает как столько лет жил как нищий, что за мир, бапу-ре!»

И сетования, полные горькой услады: «Ох, бедные твои мама-папа! Госпожа, такая прекрасная, умерла! А тот бедолага, который не мог распознать, когда его любят, да и сам не знал, как любить! И даже Мартышка…» Но тут я вмешиваюсь: нет, не умерла; нет, неправда, не умерла. Тайно, в монастыре, ест хлеб.

Мари, присвоившая фамилию бедной королевы Екатерины, которая отдала эти острова британцам, посвятила меня в секреты приготовления маринадов. (Тем самым завершив процесс, который начался в том же самом воздушном пространстве, когда я приходил на кухню и смотрел, как она вкладывает свою вину в зеленое чатни). Теперь она сидит дома; поседевшая, постаревшая, она отошла от дел и снова счастлива – есть кого нянчить, кого растить. «Теперь, когда ты закончил писать-переписывать, баба?, у тебя будет больше времени, чтобы заняться сыном». – «Но, Мари, я ведь писал для него». – И тут она резко меняет тему, потому что в последние дни мысли ее, как блохи, перескакивают с предмета на предмет: «О баба?, баба?, посмотри на себя, как ты уже состарился!»

Богачка Мари, которой никогда и во сне не снилось, что она разбогатеет, до сих пор не привыкла спать в кровати. Зато выпивает по шестнадцать бутылок кока-колы в день, ничуть не жалея свои зубы, которые

Вы читаете Дети полуночи
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату