и Пия последовали за ней. Мы с Зафаром тоже поднялись с места; но
Одни мужчины. Перемены в лице круглоголового: оно потемнело, пошло какими-то пятнами, и в нем поселилось отчаяние… «Двенадцать месяцев назад, – изрек он, – я говорил с вами со всеми. Дадим политикам год – разве не так я сказал? – Кивки, согласный шепот. – Господа, мы дали им год; положение становится нестерпимым, и я не намерен больше его терпеть! – Люди в колодках-и-погонах делают суровые, отрешенные, государственные лица. Челюсти крепко сжаты, глаза зорко вглядываются в будущее. – Итак, сегодня (да! Я там был! В нескольких ярдах от него! Генерал Аюб и я; я и старина Аюб Хан!) я беру в свои руки высшую власть в государстве».
Как реагируют одиннадцатилетние на объявление военного переворота? При словах: «…финансы страны в ужасающем беспорядке… коррупция и нечистоплотность царят повсюду…» – напрягаются ли и их челюсти? Вперяется ли взор в светлое завтра? Одиннадцатилетние слышат крики генерала: «Действие Конституции приостанавливается! Центральное и провинциальные законодательные собрания распускаются! Политические партии вне закона!» – как вы думаете, что они чувствуют при этом?
Когда генерал Аюб Хан сказал: «Вводится военное положение», – мы с кузеном Зафаром поняли, что этот голос – голос, полный силы и решимости, подпитанный самыми изысканными блюдами с кухни моей тетки, – говорит о вещах, для которых мы с ним знаем одно только слово: измена. Должен с гордостью объявить, что я не потерял головы; но Зафар утратил контроль над более каверзной частью тела. Влажное пятно появилось у него на ширинке; желтая влага страха заструилась вниз по ноге и осквернила персидские ковры; колодки-и-погоны унюхали что-то и обратили на него взоры, полные бесконечного омерзения; а потом (что еще хуже) раздался хохот.
Генерал Зульфикар только успел сказать: «Если позволите, сэр, я изложу вам план сегодяшних операций», – как его сын намочил в штаны. В холодной ярости мой дядя вышвырнул отпрыска из комнаты. «Шпион! Баба! – звучал вслед Зафару из обеденной залы тонкий, визгливый голос его отца. – Трус! Педераст! Индус!» – слова срывались с губ Пульчинелло, догоняя сына, уже бегущего по лестнице… тут глаза Зульфикара остановились на мне. В них читалась мольба.
Разумеется, я кивнул. Доказывая, что я – мужчина, и вполне подхожу для сыновней роли, я помогал дяде делать революцию. Поступив так, заслужив его признательность, усмирив смешки собравшихся колодок-и-погон, я сотворил себе нового отца. Генерал Зульфикар стал последним в ряду мужчин, которые охотно называли меня «сыночек», или «сынок ненаглядный», или попросту «сынок».
Вот как мы делали революцию: генерал Зульфикар описывал передвижения войск, а я, по мере того, как он говорил, символически передвигал перечницы. Зажатый в тиски активно-метафорического способа сцепления, я перемещал солонки и миски с чатни: эта банка горчицы – Подразделение А – занимает Главный почтамт; эти две перечницы окружают поварешку, то есть Подразделение Б захватывает аэропорт. Держа судьбы страны в своих руках, я двигал приправами и приборами, оккупируя пустые блюда из-под бириани стаканами для воды, выставляя вокруг кувшинов караул из солонок. И когда генерал Зульфикар завершил свою речь, марш столовых приборов тоже подошел к концу. Аюб Хан откинулся на стуле; подмигнул он мне или это была игра воображения? – во всяком случае, Главнокомандующий сказал: «Очень хорошо, Зульфикар; наглядный показ».
Во время передвижений перечниц и всего остального только один предмет на столе остался незахваченным: кувшин для сливок из чистого серебра, который в нашем посудном перевороте представлял собой главу государства, Президента Искандера Мирзу; еще три недели Мирза оставался Президентом{192}.
Одиннадцатилетний мальчик не может судить, правда ли Президент продажен, пусть колодки-и-погоны и утверждают, что это так; не одиннадцатилетнего ума дело решать, может ли связь Мирзы со слабой Республиканской партией препятствовать выполнению им своих обязанностей при новом режиме. Салем Синай не делал политических выводов, но когда, конечно же, в полночь, первого ноября, дядя разбудил меня и прошептал: «Пойдем, сынок, пора тебе попробовать настоящего дела!» – я бодро соскочил с постели, оделся и вышел в ночь, с гордостью сознавая, что дядя предпочел взять с собой меня, а не собственного сына.
Полночь. Равалпинди летит мимо нас со скоростью семьдесят миль в час. Мотоциклы впереди нас – по сторонам – позади. «Куда мы едем, Зульфи – дядя?»
Человек просыпается в изумлении,
У полуночи много детей; не все порождения Независимости имеют человеческий облик. Насилие, коррупция, нищета, генералы, хаос, алчность и перечницы… я должен был отправиться в изгнание, чтобы узнать: дети полуночи более разнообразны, чем я – даже я – мог вообразить себе.
– Правда, честное слово? – спрашивает Падма. – Ты правда там был? – Правда, честное слово. – «Говорят, Аюб сначала был хорошим, до того, как стать плохим», – высказывает Падма скорее вопрос, чем утверждение. Но Салем в одиннадцать лет до таких суждений еще не дорос. Передвижение перечниц не требовало морального выбора. Вот что заботило Салема: не переворот в государстве, а личная реабилитация. Видишь, какой парадокс – мое самое судьбоносное до сего момента вторжение в историю было вызвано самой что ни на есть эгоистической причиной. К тому же эта страна не была «моей», во всяком случае, тогда. Эта страна не была моей, хотя я в ней и жил как беженец, не как гражданин; въехав туда по индийскому паспорту моей матери, я мог бы подпасть под подозрение; меня могли бы депортировать или арестовать как шпиона, если бы не мои юные годы и не влияние моего дяди с лицом Пульчинелло, – и длилось это четыре нескончаемых года.