существо дремучее и малообразованное, тут же отобрала у Митрошкина Юига (там иллюстрации были самые большие и красивые), Леха же углубился в монографию.
- Слушай! - сказал он через минуту, многозначительно подняв кверху указательный палец. - Ван Гог писал в своих дневниках: 'Я ощущаю огонь в себе, который не могу потушить и который я вынужден поддерживать, хотя и не знаю, к какой цели он приведет меня'... Сильно, да? А, главное, зловеще. Или ещё вот Камиль Писсаро о Ван Гоге: 'Я заранее знал, что Ван Гог либо сойдет с ума, либо оставит нас всех далеко позади. Но я никак не предполагал, что он сделает и то и другое'.
- Ты, теоретик, - предвкушая упоительное торжество и изо всех сил стараясь выглядеть безразличной, я сунула ему под нос 'Едоков картофеля', лучше на это посмотри. Или ты как, картины художника по словесным описаниям предпочитаешь изучать?
'Едоки картофеля' занимали в альбоме целый разворот и при одном взгляде на них по спине почему-то пробегали мурашки. Темная, крохотная комната, низкий потолок, тусклая лампа, вареный картофель на столе. Крестьянская семья за столом. Мужчина пьет кофе из маленькой чашки, у пожилой женщины в руках кофейник. Странные, грубые лица, темные жилистые руки. Мрак, неотвратимость, безысходность...
- Сильно, - снова проговорил Митрошкин и осторожно провел подушечками пальцев по холодному глянцу страниц. - Впечатление производит, да?
- Да уж, - с видом знатока согласилась я, изнемогая под тяжестью собственной эрудиции, приобретенной два часа тому назад. - Ты, надеюсь, знаешь, что это - первое значительное произведение Ван Гога. И именно в первом убийстве был использован вареный картофель. Но главное, естественно, не это.
- А что? - спросил он настолько в соответствии с мысленно простроенным мной разговором, что мне захотелось заверещать от восторга.
- Ну, я не знаю, сколько попыток тебе дать? Две? Три? Пятнадцать?
- Картофель, картошка, картошечка.., - забормотал Леха.
- Одна попытка! - зловеще прокаркала я.
- Я еще, между прочим, ничего и не сказал. Я просто вслух думал.
- Думай-думай! Мыслитель ты наш!
- Крестьяне, комната, год... Когда, бишь, там эти едоки написаны? В 1885?
- Холодно-холодно, Лешенька! Получше глазки разуй!
И тут Митрошкин все испортил, потому что я ожидала, что он наговорит всякой ереси, и мне представится блестящая, победная возможность ткнуть его носом в очевидное. Ткнуть и посмотреть, как он захлопает круглыми карими глазками и в растерянности откроет рот. Но гнусный Леха вдруг прищурился, словно у него была близорукость, беззвучно похлопал губами и, склонив голову на бок, выдал:
- А ведь точно, Женька! Пять человек! Пять человек на картине... Класс!
Обидно было до ужаса. Моя догадка! Моя личная чудесная догадка, из-за которой я в библиотеке покрылась сначала холодным, а потом едва ли не горячим потом. В этот момент мне страшно хотелось по- детсадовски скривить губы 'сковородником' и заныть: 'Ну чо-о-о-!!!' Однако я сдержалась, с деланным равнодушием пожала плечами и сухо заметила:
- Отрадно, что до тебя, наконец, дошло... Да, действительно, пять человек: два мужчины и три женщины, одна из которых пожилая, а одна сидит спиной. Два мужчины - это два доктора - кардиолог и гинеколог, две молодые женщины - та, что убита возле хлебозавода, и та, что у себя в подъезде. И пожилая Галина Александровна Баранова, задушенная в собственной палате, в профилактории.
- Так это как следует понимать? Как то, что он свою программу-минимум выполнил и больше убийств не будет?
- Не знаю. Я у вашего маньяка пресс-атташе не работаю. Так что официальных заявлений от его имени делать не могу.
- А что там с остальными картинами? - Митрошкин отобрал у меня Юига и принялся торопливо перелистывать толстые страницы.
- Все нормально с остальными картинами. Только с 'Ночным кафе' небольшие проблемы.
- И что за проблемы? - поинтересовался он, долистав как раз до 'Ночного кафе'. Привстал и нащупал на стене позади себя выключатель. - Вот шары бильярдные. Да, я помню...
- Шары, - я поудобнее устроилась на кровати и поджала под себя голые ноги. - Шары есть, а кисточки нет. Там же рядом с телом была ещё и кисточка!
- Точно. Кисточки нет... Но, может быть, кисточка - это, вообще, символический образ, намек, так сказать, на художника?
- Тогда надо было кисточки рядом с каждым трупом оставлять. Что же это он только к четвертому убийству спохватился?
- Ну, вот спохватился! Испугался, что иначе его никогда не разгадают, и никто не оценит его утонченности и гениальности.
- Не мели ерунду! - я сердито поморщилась и, переложив к себе на колени монографию, полезла в оглавление. - Прочитай лучше, что про эту картину здесь пишут.
Леха, вытянув шею, послушно вгляделся в текст. Губы его снова беззвучно зашевелились. А мне явственно представилось, как в первом классе он штудировал букварь.
- Пьяницы по углам... Бармен в белом... Сутенер, ссорящийся с проституткой... Бутылки... Ночь... Вот это что ли?
Я кивнула.
- ... Сам Винсент писал: 'В моей картине 'Ночное кафе', я пытался показать, что кафе - это место, где можно погибнуть, сойти с ума или совершить преступление'... Во! А чего наш маньячок тогда в кафешке никого не грохнул? Вот бы стильно получилось!
- Дурак ты и не лечишься!
- Да, ладно тебе! - Митрошкин потянулся, хрустнув суставами. - Оценил я цитату, оценил! Веселым и жизнерадостным человеком был художник Винсент Ван Гог. Можно сказать, смотрящим на мир сквозь розовые очки. Пожалуй, только Гойя веселее.
А мне отчего-то второй раз за сегодняшний день вспомнилась Ленка Шишкина, застывшая перед киоском звукозаписи, и голос Анжелики Варум, тоскующий по художнику, который 'рисует дождь' и служит неведомому 'другому ангелу'...
Потом мы ещё немного посмотрели картины. Поговорили по поводу 'Автопортрета с трубкой' и 'Подсолнухов', свешивающихся из голубой вазы. Рассмотрели зловещие 'Красные виноградники' с огромным лимонно-желтым солнцем и расходящимися от него концентрическими кругами.
- Солнце у него жуткое, - заметил Митрошкин, закрывая альбом. - Лучше уж, честное слово, когда он ночь рисует.
'Ван Гога следует объяснять с помощью огня', - тусклым и скучным голосом справочного- автоответчика процитировала я. - 'Если символ Рембрандта - огонь, вытесняющий тьму, жертвенник, на котором можно разжечь теплый огонь добра, то огонь Ван Гога - ужасный, беспокойный, изнурительный. Он разрушает и сжигает. Он есть знак и жизни, и смерти одновременно'.
- Вызубрила, - констатировал он без особого удивления. - Лучше бы роли с таким рвением учила... Ну, в общем, ладно. Главное, что теперь? Что мы, в связи со всем этим имеем? Какого-то психа, завернутого на Ван Гоге, который крошил людей согласно картине 'Едоки картофеля' и зачем-то оставлял рядом с каждым трупом намеки на другие картины. Почему именно на эти? Что он хотел сказать просвещенному человечеству? Почему 'Подсолнухи'? Почему, например, не 'Вороны над хлебным полем'? А что? По-моему, здорово! Какую-нибудь булочку положить и ворону дохлую.
Прежде чем привести в пример название неиспользованного маньяком полотна, эрудированный Леха, естественно, подсмотрел в альбом и про дохлую ворону сымпровизировал уже на ходу.
- Остряк, - скорбно заметила я. - Очень смешно. И, главное, для пользы дела.
- Для пользы дела то, что он не по Глазунову фанатеет! А то задал бы в качестве точки отсчета, например, какую-нибудь 'Вечную Россию', где народу - восемьсот миллионов человек - и все! Михайловск можно было бы спокойно эвакуировать.
Мы помолчали. Часы на кухне пробили девять. В электросети скакнуло напряжение, и обложка Юига с автопортретом зеленоглазого Винсента на обложке озарилась мертвенным, жутким светом.