— Знаю, товарищ лейтенант. Где львы.
— Точно. Будь там в девять ноль-ноль.
Утром Алеша отпросился у Шустрова на берег и пришел к германскому обелиску раньше назначенного времени.
Много раз Алеша проходил мимо обелиска и двух уродливых львов у подножия, но никогда не смотрел на эту груду серого камня с такой ненавистью, как сегодня. Ведь Терещенко так и сказал: у фашистской могилы. А слово «фашист» всегда было и будет ему ненавистно — оно связано в его представлении с палачами, казнившими Сакко и Ванцетти, с врагами Димитрова и Тельмана, с белыми балахонами куклуксклановцев, с чернорубашечниками Муссолини, с миром далеким и отвратительным, знакомым ему по книгам, по пионерским и комсомольским газетам.
Алеша вспомнил сирот из Барселоны на набережной Ленинграда, их шумный «макаронный бунт» в столовой пионерского лагеря, где жил в то лето и он; во время завтрака испанские ребята расшвыряли по столовой жестяные тарелки с макаронами, темпераментно и возмущенно крича: «Макарони! Макарони! Макарони!»
Это было проклятие испанских детей итальянским фашистам, лишившим их крова, родины, родителей.
Алеша вспомнил, как он впервые увидел свастику в Ленинграде, на здании германского консульства. Он стоял тогда против этого здания ошарашенный и оскорбленный, не веря своим глазам: фашистский флаг трепыхался здесь, в его городе, на Исаакиевской площади, на виду у постового милиционера! Точно так стоял Алеша сейчас на ханковском берегу, с чувством попранной справедливости, с отвращением разглядывал горельеф кайзеровского солдата на гранитном столбе. Значит, это и есть фашист в рогатой каске?!
— Не нравится, юнга? — подойдя сзади, тихо сказал Терещенко и положил руку на плечо Алеши. — И мне не нравится. Знаешь, что тут написано?
Терещенко потянул Алешу на другую сторону обелиска и указал пальцем на финскую надпись:
— Вот слушай и запоминай: «Германские войска высадились на Ханко 3 апреля 1918 года и очистили эту землю от большевиков. Вечная благодарность». Это финские буржуи написали в благодарность отцам нынешних фашистов. А рабочих послали в тюрьмы и на виселицы. Понял?
— Почему же разрешают, товарищ лейтенант? Почему не свалят этот поганый камень?
Терещенко потрепал Алешу по плечу, вздохнул так, словно и его мучил этот вопрос.
— Пойдем. По дороге все скажу…
Алеша не знал и не спрашивал, куда ведет его Терещенко. Если он задумал отправлять Алешу назад, в Ленинград, Алеша все равно не поедет. Он соскучился по школе, по сверстникам. Недавно он послал письмо однокласснику, сообщил свой ханковский адрес, разумеется — военный адрес, номер военной почты. На письмо ответил весь класс: гордимся, мол, товарищем, который служит на дальнем форпосте родины. И тут же вопрос: есть ли на Ханко школа?.. И мать с Украины все про школу ему напоминает. Алеша так и не знал, что ответить. В Ленинград, к тетке на шею, он не вернется. Сигнальщик Саломатин взбудоражил его: может быть, Терещенко действительно надумал взять Алешу юнгой на «охотник»?..
А Терещенко, шагая по городу рядом с Алешей, говорил:
— Знаешь, юнга, в другой раз встречаем мы их в море. Лезут нахально в наш квадрат. А флага не показывают. То немцы, то англичане, то шведы. Прижмешь его: покажи флаг! Боцман этак вежливо наведет пулемет. Будто между прочим: проворачиваем, мол, механизмы… Они поскорее флаг на мачту. Заблудились, говорят, извините. И — ауфвидерзеен, оревуар, гудбай… Зло берет! Нарочно, гад, влез. Но держишься. Время, так сказать, мирное. Козырнули друг другу и разошлись бортами… Терпение нам нужно большое, юнга. Терпение. А памятник этот — черт с ним! — Терещенко искоса взглянул на Алешу и рассмеялся. — А у тебя выдержка военная, юнга. Наверно, волю закаляешь?
— А я сам догадался, куда мы идем! — поняв лейтенанта, ответил Алеша. — Вон в тот двухэтажный дом. Так ведь?..
Гражданских организаций на полуострове еще не было, и политотдел решал в то время дела, которые в других местах решают местные Советы. Приезжали семьи командиров. Появилось много служащих, рабочих. К Расскину приходили с неожиданными и неотложными вопросами.
После прихода из Выборга первого пассажирского поезда к Расскину прибежал военный комендант, веселый и в то же время растерянный.
— Чрезвычайное происшествие, товарищ бригадный комиссар.
— Что случилось? Если опять на подводников жалуетесь, — пошутил Расскин, — слушать не буду. Я сам бывший подводник, знаю, как к нашему брату коменданты придираются.
— Да тут особый случай. Ко мне явился старшина второй статьи с одной гражданской особой. Требует, чтобы я их обвенчал.
— То есть как обвенчал?
— Записать требуют. Зарегистрировать в законном браке.
— Ах, вот что… Этого мы не предусмотрели. Такое население, а мы и не предвидели обыкновенных вещей. И загс нужен. И родильный дом. И милиция нужна… Как же его фамилия, этого сердцееда?
— Богданов Александр Тихонович, — сказал комендант. — Киномеханик с базы подводного плавания. А она — Любовь Ивановна Кузнецова. Медицинская сестра. Прибыла по вольному найму. Принята через вербовочное бюро в Ленинграде. Документы в порядке. Разрешение командира на брак есть.
— Погодите… Киномеханик Богданов? Высокий такой?
— Вашего роста, товарищ бригадный комиссар.
Расскин помнил своего спутника по самолету.
— Что же вы ему ответили?
— Сюда привел, — комендант смутился. — Это не по моей части. Возможно, политотдел в силах оформить…
— Конечно, в силах. Зовите его скорей.
Богданов вошел как-то боком, загородил могучей фигурой коменданта.
— Здравствуйте, акустик. Все на берегу?
— Как вы меня с границы в кино доставили — не отпускают, товарищ бригадный комиссар. Картины кручу. Только и слышу, как кричат: «Рамку! Рамку!..»
— Вот видите, сбылось мое предсказание. А на лодках без вас акустиков хватает. Где же ваша Люба? — Расскин подошел к двери, распахнул ее и пригласил в кабинет девушку, которая ждала за дверью.
Впервые в жизни Люба рассталась с Ленинградом и проделала такой необычный для нее путь — через всю Финляндию. Ошеломленная виденным, притихшая, она вышла на платформу маленького ханковского вокзала и очутилась в объятиях поджидавшего ее Богданова. Хотя все было заранее обдумано и родителям она так и сказала, что едет к мужу, оба они, расцеловавшись, стояли на платформе, растерянные, не зная, как поступить дальше. Богданов поднял на плечо ее чемодан и повел Любу зачем-то в клуб подводников. Они просидели там в пустом зале час, потом он сказал, что устроит ее в общежитии Дома флота. Люба рассмеялась, сказала, что она вполне самостоятельный человек, имеет направление на работу в госпиталь и там и будет жить. Одну ночь она провела в дежурке военно-морского госпиталя. А сегодня Богданов нашел Любу, сказал, что получит комнату, если они поженятся и брак будет зарегистрирован.
И вот они в политотделе базы. Люба старалась держаться как можно увереннее, она вошла в кабинет Расскина, только смуглые щеки, на которых чуть пробивался румянец, выдавали ее смущение. Она стала рядом с Богдановым и сразу показалась хрупкой, хотя на самом деле была полнолицей, крепкой. Люба была из тех девушек, которым, кажется, все идет: и коротко остриженные волнистые черные волосы, и голубая блузка, заправленная в синюю шевиотовую юбку, и даже хромовые щеголеватые сапожки на высоком каблуке.
Расскин поздоровался с ней, как со старой знакомой.
— Мы с вашим будущим мужем вместе на Ханко летели, Любовь Ивановна!..
«Муж!» — повторила про себя Люба непривычное слово и, подняв брови, взглянула снизу серыми блестящими глазами на Богданова. Тот хмурился, сжимал толстые губы и осторожно, так, чтобы Расскин не