Его с трудом пропустили к политруку, потому что Гончаров находился в тяжелом состоянии и с первой оказией его собирались отправить на Большую землю. Разрешая посещение, дежурный врач дал строгий наказ медицинской сестре: чтобы больной ни в коем случае не разговаривал.
А Богданыч как раз пришел к Гончарову поговорить по душам.
С Томиловым ему посоветоваться не удалось — тот спешил на ФКП. Да и не знал Томилов Ивана Щербаковского так, как знал его бывший политрук резервной роты Гончаров. Богданыч хотел с ним посоветоваться — сейчас дать Щербаковскому рекомендацию или подождать.
Вернувшись с Гунхольма, Богданыч твердо решил рекомендовать Щербаковского кандидатом в члены партии. Сбил его с толку Бархатов.
— Какой же он коммунист, раз в нем столько ухарства сидит! — твердил Бархатов. — В партию человек идет чист, как стеклышко. Авангард отряда. Пример с него будут брать. А Щербаковский к партизанщине склонен…
— Но Щербаковский и есть авангард отряда, — возражал Богданыч. — В бою он ведет всех вперед. Я только одного такого бесстрашного человека в своей жизни видел. Был у меня друг на финской войне, храбрый, преданный делу, лихой матрос, тезка мой. Ивану Петровичу нашему в мужестве не уступит. Что тебе еще нужно?
— За это ему орден дадут, — упорствовал Бархатов. — А партийный билет заслужить не так просто. Мало одной отваги. Надо, чтобы во всем он был кристальный человек.
— Погоди, Борис, насчет кристальности говорить тут нечего: Щербаковский кровью доказал, какой он верный сын родины. А на что дается человеку кандидатский стаж? Ты сразу вступил в партию зрелым коммунистом? А меня не воспитывали? На то мы с тобой и существуем, чтобы помочь Ивану Петровичу освободиться от всего дурного. А принять его в партию надо…
Вот об этом и хотел посоветоваться с Гончаровым Богданыч. Однако он сидел молча, проникаясь мрачной атмосферой подземного госпиталя. Бревенчатые подпорки под низким потолком. Тусклые лампочки. Теснота. Хоть и привык Богданыч к хорсенской пещере и к Кротовой норе, но в госпитале такая обстановка удручала, и он рассеянно думал: «Как они только носят тут раненых…»
Гончаров тихо расспрашивал про отряд: кто погиб, кто жив, кто командует ротой. Богданыч оживился и сказал, что обязанности командира роты временно исполняет Щербаковский.
Гончаров спросил:
— В партию он не подавал?
— Собирается, — вздрогнул Богданыч.
Гончаров держал его руку и все понял.
— Сомневаешься в нем, да?
— Что вы, товарищ политрук… Я в Щербаковском не могу сомневаться. Я с ним вместе побывал в семи боях.
— Преданный он человек… Надо принимать в партию таких преданных нашему делу людей. А дисциплину он подтянет, обязательно подтянет, если вы ему поможете… Я сам даю рекомендацию в партию Щербаковскому и Горденко…
Подошла сестра. Увидев, что раненый взволнован, она сказала:
— Хватит, товарищи, больше нельзя!..
Богданыч простился и вслед за сестрой вышел в узкий темный коридор.
Навстречу санитары несли раненого. Пришлось уступить дорогу, прижаться к стене. Богданыч так пытливо посмотрел на сестру, что девушка покраснела.
— Сестрица, вас не Любой звать?
— Нет, Шурой, — вспыхнула девушка и рассмеялась. — А вам очень хотелось бы, чтобы меня звали Любовью?
— Тут должна быть Люба Богданова. Моего товарища жена.
— Люба? Так вы от Саши? Он жив?!
— Нет, Шурочка, Сашу я не видел уже года полтора. Жив ли он, не знаю. Я сам хотел бы знать, где он.
— Люба ничего не знает. Она все ждет и ждет. Мы хотели отправить ее в Ленинград — у нас же здесь нет родильной палаты. Доктор приказывал ей обязательно ехать — не едет. Ни за что не хочет. Твердит: «Буду ждать, он сюда приедет, он знает, что я здесь». Уж вы лучше не тревожьте ее. Она сейчас дома, ходит последние недели, не надо ее тревожить…
Опечаленный Богданыч побрел в дом отдыха, где он решил написать Щербаковскому рекомендацию, чтобы отправить ее вместе с рекомендацией Гончарова на Хорсен. Но в доме отдыха сказали, что звонил Гранин и приказал Богданычу быть к рассвету на пристани.
Богданыч пришел в Рыбачью слободку ночью и прождал там Гранина до утра.
А Гранин все писал статью «Как бороться с десантом противника». В три часа он, конечно, не уложился, потому что статья заняла очень много, слишком много страниц, и писал он ее часов пять. Фомин статью одобрил, правда, заметив, что в полном виде она потребует весь номер. С удивительной легкостью он сократил статью втрое, и Гранин выразил опасение, что все получится куце.
— Так же нельзя, — возмущался он, — главное выбрасываешь!
— Меня, Борис Митрофанович, еще на первых шагах газетной работы обучали истине: газета, мол, не резиновая. Рад бы хоть всю статью напечатать, из уважения, конечно, к вам. Но места-то нет. Четыре полосы. А у нас сегодня перекличка с Одессой, сообщение Информбюро, телеграммы из действующей армии, телеграммы из-за границы, корреспонденции с перешейка, от летчиков, от катерников, артиллеристы делятся опытом, да еще, не забудьте, Вася Шлюпкин опять сегодня разразился фельетоном о Маннергейме и гитлеровской европейской ярмарке. Куда же мне все это сунуть?! Ведь действительно газета не резиновая!..
Фомин понес статью Гранина наборщикам.
Гранин пошел за ним в типографию.
Уж очень занятно посмотреть, как это твои каракули станут той самой газеткой, которую он все поругивал, что слишком толста бумага, не годна на раскур. А тут, глядишь, сам в газетку попал, и пусть на картоне печатают, только чтоб всеми было читано и ни в коем разе не шло на раскур.
По узкому проходу они втиснулись в наборный цех, и Гранин успел на ходу объяснить Фомину, что вовсе не картофелехранилище тут было у финнов, а полицейская каталажка — матросы нашли тут даже наручники и приволокли Гранину на батарею.
Тусклая, с неуверенным светом от движка лампочка затрепыхалась над наборными кассами, когда открылась дверь и подуло вроде ветерком. В каморке пахло затхлой сыростью и жженой бумагой самодельного абажурчика. Над кассами, не разгибаясь, стояли сутулые матросы.
Гранин неловко плюхнул, оступясь, сапогом в лужу и сердито взглянул на непроницаемую рожу Фомина — мог бы предупредить и не конфузить. Надо ловчее ступать на доски на кирпичах, на досках над водой стояли оба наборщика, едва повернувшие свои бледные лица к вошедшим.
Гранина они, конечно, узнали, кто на полуострове не знал в лицо Бориса Митрофановича, тем более в редакции, где уже печатали его вырезанный на линолеуме портрет. Но они будто и не обратили внимания, что пришел сам Гранин, они молча взяли и поделили между собой рукопись, начав набирать ее.
Фомин-то знал: не будь тут Гранина, попало бы от наборщиков секретарю и за неразборчивый почерк, и за правку не по правилам, о пишущей машинке или иных нормах обычной редакции тут, конечно, и не мечтали, как не надеялись до конца набора выпрямиться, глотнуть свежего воздуха, — все это к утру, когда набор уйдет в печатную машину; но вот оригинал полагалось переписать от руки корректору Карапышу или помощнику Фомина Алеше Шалимову; Фомин, экономя время, схитрил, воспользовался тем, что ребята наверняка онемеют от одного только присутствия в их закутке самого капитана Гранина и не посмеют пикнуть, что такой безобразный оригинал.
А Гранин пригляделся, соображал что к чему и сказал:
— Что же ты своих печников-штукатуров в карцер загнал, им бы камеру хоть с окошком да с потолком повыше…
— А они в другую не пойдут, Борис Митрофанович. Тут сыро, низко, зато осколки и песок с улицы не попадают. Вот пойдем в камеру общую, там условия роскошные…