В дверь постучали. Вошел широкоплечий, высокого роста матрос-богатырь.
— Товарищ капитан второго ранга, матрос Борисов прибыл по вашему приказанию, — густым басом доложил он.
— А, Борисов! Проводите лейтенанта Ломова до командира роты, и, кстати, к вам просьба.
— Слушаю вас, — отчеканил Борисов. Антушенко порывисто поднялся, быстро обогнул стол и в упор взглянул на матроса.
— Очень хорошо, что у вас такие кулаки, но нельзя ли, батенька мой, чуть понежней. Приведённый вами «язык» к вечеру только пришёл в себя, но и сейчас ещё заикается. «Язык» без языка получается — нехорошо.
— Сопротивлялся, товарищ капитан второго ранга, — Борисов виновато посмотрел на свои чугунные кулаки.
— Я не думаю, что он с радостью попал к вам в руки. Учтите замечание в следующий раз.
Антушенко подал Ломову руку.
— Если что — заходите, не стесняйтесь. Они крепко пожали руки.
Ломов вышел за Борисовым и осторожно закрыл за собой дверь.
Землянки роты разведки находились в трёхстах метрах от штаба бригады, около дороги, ведущей на передний край. Они были оборудованы уютнее других. В них имелись даже деревянные нары, чугунные печи-буржуйки, карбидные лампы.
Только что кончился ужин. Одни матросы отдыхали, другие чинили порванные в бою телогрейки и ватные шаровары. Любители домино звонко стучали косточками по столу. Медсестра роты Евстолия Макеева, или, как все называли её, Толя, перевязывала руку матроса Козлова, щупленького, но энергичного и бывалого разведчика, прибывшего недавно из батальона. Он молча смотрел на кровоточащую рану.
— Хорошо, кость не задело, а то бы прямо в госпиталь, — сострадательно проговорила медсестра. Худенькая, небольшого роста, с короткими косичками, она походила на школьницу, ухаживающую за больными в подшефном госпитале.
В дальнем углу землянки зазвенела мандолина.
«Тихо вокруг, сопки покрылись мглой…» — запел мягкий голос где-то на нижних нарах. Песню подхватили другие. Кто спал — проснулся; кто играл в «козла» — осторожно опустил занесённую вверх косточку домино. Дружно и задушевно пели матросы песню, родившуюся ещё во время Русско-японской войны 1905 года.
В это время в землянку вошли Ломов и встретивший его на дороге командир роты капитан-лейтенант Федин. Услыхав песню, они переглянулись и остановились около двери. Дневальный тихо доложил:
— Товарищ капитан-лейтенант, во взводе всё в порядке, личный состав готовится ко сну.
— Споём и мы, лейтенант… «Подготовимся» тоже ко сну. Боюсь только, после песен долго не усну, — шёпотом сказал Федин.
Офицеры прошли в конец землянки и сели на свободные нары. Ломову было неловко, он «явствовал себя пока ещё чужим среди этих закалённых в боях людей. Лейтенант смотрел пытливо в обветренные лица матросов и не мог ещё представить себе, как же он будет командовать ими, как будет жить с ними, как поведёт их в бой. Ведь все они старше его и во многом опытнее. И он был благодарен Федину за то, что тот не стал прерывать поющих матросов, чтобы представить взводу нового командира.
Когда окончилась песня, Федин сказал:
— Товарищи! Лейтенант Ломов назначен командиром вашего взвода. А для знакомства споём ещё одну любимую — и спать.
Матрос Мельников, игравший на мандолине, сутулый, но быстрый, поднялся и принял позу дирижёра. Его угловатое, розовощёкое лицо вытянулось.
— Споём, орлы, «Полярный вальс». Я играю, командир запевает, вы подхватываете. Возражений нет?
— Нет! — ответили дружно матросы.
Спокойно, тихо Федин запел:
Видно, он был запевалой не впервые. Все разом подхватили:
И снова Ломов был благодарен Федину. Матросы рассматривали его тепло и доброжелательно. Знакомство состоялось просто.
«Вот это песня! — подумал Ломов. — А слова-то какие! Кто б мог написать их, не пережив, не перечувствовав всё сам?»
Теперь и ему хотелось присоединиться к поющим, но он не знал слов песни.
Когда в землянке наступила тишина, Федин показал Ломову нары в небольшой отгороженной комнатушке.
— Располагайтесь. А это, — он указал на спящего второго обитателя комнатушки, — старшина роты Чистяков. Ему досталось ночью, устал, спит как убитый. Завтра днём зайдите ко мне, потолкуем, а сейчас — спать. Я тоже здорово устал. Всю ночь лазили на передовой.
Федин, пряча лицо, зевнул, хотел что-то сказать, но махнул рукой и вышел из землянки.
Расстелив полушубок на нары, Ломов сел. Низкий потолок комнатушки не позволял ему стоять во весь рост. Две койки из досок от ящиков из-под консервов образовали угол. Небольшое окно затянуто промасленным полотном. У окна — небольшой, как в вагонном купе, стол, рядом — грубо сбитая скамейка. За неимением досок защитники Рыбачьего строили жилища из камня и торфа. Рубили кустарник, плели плетень. Со стен, с потолка осыпалась земля, в трещины прорывалась поземка. Оклеивали землянки газетами. Становилось светлее, уютнее. Но газеты быстро тускнели от коптилок и карбидных ламп, рвались, обвисая лохмотьями. С получением почты оклеивали снова.
В комнатушку вошли матросы.
— Товарищ лейтенант, возьмите телогрейку, а то у нас прохладненько стало, — предложил с виду самый старший из матросов Шубный. Ломов заметил в его курчавых волосах густую седину.
— Спасибо… товарищи.
Шубный немного помялся и с ласковым добродушием сказал:
— Мы вот с Титовым сейчас за хворостом пойдём для бани. Утром приходите помыться, с дороги — самый раз.
Разговаривал он певуче, с говорком на «ё». Чувствовался настоящий северянин.
— И за это спасибо. Обязательно приду, — ответил Ломов.
— Товарищ лейтенант, вы издалека? Не земляк ли? — спросил матрос Борисов.
— С Волги, саратовский.
— Издалека, — разочарованно произнёс Борисов. — Я ленинградский.
— Какой ты, Мишка, ленинградский! Твои же Струги Красные к Псковской отошли. Ты уж говори: «Мы псковские», — подшутил Мельников.