От группы эсэсовцев отделился совсем юный унтерштурмфюрер, сказал с усмешкой:
— У нее вызывающий взгляд, фрау Ангел!
— А–а… — приняла как должное Беата и тотчас утратила интерес к девушке, обернулась к доктору, протянув руку для поцелуя.
Вечер прошел неплохо, у Ангела не испортилось настроение даже после проигрыша доктору Вундерлиху партии в шахматы.
Беата ушла укладывать Карла спать, и тут вдруг Вундерлих перевел разговор на щекотливую тему. Сделал он это не без опасения.
— Меня волнует это новое сокращение линии фронта, — сказал доктор, исподлобья взглянув на Ангела. — Они уже подошли к польской границе и…
Ангел молчал.
Взвешивал, стоит ли поддерживать разговор, поскольку догадывался, куда гнет доктор, что тревожило его и лишало обычной осторожности. Знал: лучше промолчать или отделаться незначительной репликой, но какая–то темная сила подтолкнула его, и он сказал:
— Русские могут прийти сюда очень скоро, и я удивляюсь нашему руководству, которое заблаговременно не думает искать выход, чтобы… — и сразу остановился, словно дотронулся до раскаленного железа, глянул на Вундерлиха растерянно.
Но рубикон уже был перейден, и доктор закончил его мысль:
— Я также думаю, что следовало бы… Если хотите, замести следы. Русские и поляки кричат на весь мир о крематориях, и мне не хотелось бы, чтобы мое имя упоминалось на суде.
«Они повесят нас, не задумываясь и не устраивая судебной комедии», — подумал Ангел, а сказал совсем иное:
— Возможно, наши тревоги напрасны, русских не допустят так близко к границам рейха.
— Дай бог, — вздохнул Вундерлих. Перегнулся через стол к Ангелу и спросил с надеждой: — Как вы думаете, ведь нас трудно обвинить: мы солдаты, а солдат выполняет приказ?
Для гауптштурмфюрера этот вопрос был решен давно: достал надежные документы на другое имя и намеревался исчезнуть, не дожидаясь, пока о нем позаботится начальство. Но об этом не знала даже Беата.
— Не думаю, что есть особые причины для беспокойства. Наш дух и наша сила неодолимы, и временные неудачи на фронте не должны поколебать нас. — Почувствовал, что слова эти прозвучали фальшиво, но произнес их вполне искренне, поскольку вспомнил недавний случай там, за проволокой, который давал ему основание для таких суждений. — Я не могу поверить в стойкость славян — раб никогда не преодолеет рабской психологии.
— Ну, — возразил Вундерлих, — это уже давно опровергнуто историей.
Ангелу не хотелось спорить, но он все же рассказал доктору о случае с двумя русскими военнопленными.
Несколько дней сеял мелкий дождь, землю развезло, и даже проложенные вдоль лагерных улиц красные кирпичные дорожки покрылись слоем липкой желтой глины. Комендант производил свой ежедневный обход скорее для поддержания порядка, нежели из–за необходимости. Шел медленно, подняв капюшон блестящего плаща, казалось, ни к чему не присматривался, но замечал и запоминал все. Проходя мимо уборной, услышал такое, что даже его удивило: кто–то смеялся весело и задорно. Остановился, чтобы посмотреть кто.
В черном отверстии двери появились двое: молодой, с широким открытым лицом, высокий и, наверно, сильный, и пожилой седой человек с глубоко посаженными темными усталыми глазами. Молодой, шедший сзади, что–то говорил седому, и тот дружелюбно посмеивался. Вдруг, заметив коменданта, седой дернул молодого за руку, предупреждая, — лица их окаменели. Но было поздно. Гауптштурмфюрер подозвал их к себе и спросил:
— Русские?
— Яволь! — вытянулся молодой.
Гауптштурмфюрер пошлепал носком сапога по грязи. Последнее время он все чаще и чаще думал о русских, и, может, это стало причиной того, что вдруг гнев застлал ему глаза, перехватил дыхание — Ангел поднял руку со стеком. Если бы ударил хоть раз, то уже бил бы и бил, пока не стало бы легче или не обессилел. И все же остановился в последний момент, заставил себя остановиться.
Эмоции были противопоказаны работникам лагеря, эмоции позволялись дома, а здесь была работа, которую Ангел считал ответственной и деликатной. В лагере надлежало всегда поддерживать порядок. Порядок во всем, начиная с чистоты в газовых камерах и кончая непременно покорным выражением лица всех узников.
Эмоции препятствовали этому порядку, эмоции могли привести к хаосу — Ангел сдержался и опустил стек. Стоял, с интересом глядя на двух военнопленных. Он хотел уже отпустить их, но вспомнил, что такой поступок тоже диктовался бы эмоциями и стал бы выражением некой нездоровой расслабленности. Собственно, следовало бы записать их номера для немедленного отправления в газовые камеры. Ангел уже потянулся за блокнотиком, но не захотел снимать перчатку — дождь хлестал. Он усмехнулся и приказал молодому:
— А ну дай ему понюхать это…
Ангел показал, что и как надо делать, размазывая подметкой сапога вонючую кашицу глины и нечистот.
Молодой военнопленный смотрел на Ангела, будто не понимая, что ему приказывают, — пауза затягивалась, и комендант уже решил записать их номера, как вдруг молодой перевел взгляд на своего седого товарища.
Ангел улыбнулся. Седой опытнее этого парня и понимает, чем все это может кончиться. Стоило ему пошевелиться, сказать хотя бы слово, и их судьба была бы решена. Но седой не сказал ничего, а молодой схватил его за воротник, нагнул так, что тот стал на колени, и стал тыкать лицом в грязь. Раз… и два… Но не очень сильно.
Ангел приказал:
— Сильнее!.. Не жалей его!..
И тогда молодой стал тыкать быстрее, грязь разжижилась, и брызги разлетались вокруг.
— Хватит! — приказал наконец Ангел.
Лица седого не было видно — какое–то месиво из грязи и крови. Он не вытирался, стоял не двигаясь, только тяжело дышал и смотрел пустыми водянистыми глазами.
— А теперь ты его… — указал Ангел на молодого, и седой, не раздумывая, начал тыкать парня в грязь. — Отомсти!
Вдруг ему сделалось противно от этой покорности; подумал, что же двигает этими людьми, грязными, распластанными у его ног, что же двигает ими и почему они послушны? Очевидно, русским на фронте просто везет и, наверно, их скоро остановят. Он сразу утратил интерес к этим двоим. Пошел, уже не обращая внимания на дождь и грязь, — все равно сапоги запачкались…
Потом он пожалел, что не записал их номера. Два или три дня всматривался в лица военнопленных, отыскивая тех русских. Но выражение покорности и пустые глаза узников делали их лица удивительно похожими, и по ночам, когда Ангелу снились страшные сны, тысячи лиц сливались в одно, оно росло и росло, грязное, измазанное вонючей жижей, смешанной с кровью, — одно лицо во всем лагере. Но ночами у этого лица не было покорного выражения, глаза смотрели дерзко, однажды Ангел увидел в них даже ненависть. Хотел ударить по ним — черным, большим, сверлящим, но рука не поднималась, даже не смог заслониться ладонью от жгучего жара этих глаз — кричал и метался во сне.
***
Дождь утих, но тучи сгущались, и было такое чувство, что вот–вот кто–то выжмет их как губку, и по еще не просохшему асфальту снова зажурчат мутные ручейки, а по ним изо всей силы хлестнут, оставляя пузыри, потоки светлой теплой дождевой воды.
В детстве Анри в одних трусах носился по лужам, зажмурив глаза, подставлял лицо под тугие струи и пил всласть дождевую воду. Она медленно набиралась во рту, он глотал, чтобы снова жадно подставить губы под струи.