Не может судить старуха всякое обстоятельство, как судит мальчугашка, у коего ещё и пушка на губах нет и которому по молодости лет всё простительно. Простительно и легкосердечие, и легкомыслие. На то он и мальчугашка.
— Про кого вы говорите, князь?
— Про Петербург, Никита Иваныч, которому только шестьдесят лет. А это для города, да ещё для столицы, то же, что для человека младенчество.
Наступило молчание, после которого Панин выговорил:
— Тут дело не в столицах — в Петербурге те же русские люди и те же сыны отечества.
— Однако многое, что творится в Питере и кажется хорошим, даже нарядным, Москве кажется совсем негодным. Вот Москва теперь и сказывает, что коли Россия пережила одного Бирона, то зачем же ей наживать снова временщика с царской властью и без царской ответственности пред Богом. Москва говорит: пускай царь или царица хоть и худо в чём поступит, да это худо будет царское худо, помазанника Божия! И как таковое, пожалуй, оно окажется лучше проходимцева добра. Вот ваше учреждение совета, который будет править и царицей, Москве и не по душе.
— Не царицей, князь, а империей. В облегчение забот и трудов царских…
— Ох, Никита Иваныч! — закачал князь головой. — Облегчение?! Слово придумано удивительное. У нас по дорогам обозы вот грабят… Зло великое для торговли и неискоренимое. Купец говорит, вздыхая: 'Опять обоз у меня в пути облегчили'.
Панин насупился и не отвечал ни слова.
'Ну, отвёл душу?' — подумал князь и тотчас же стал прощаться.
И затем целый день до вечера и весь следующий день князь разъезжал по Москве, по друзьям и знакомым, и на все лады осуждал 'надменномыслие' пестуна цесаревича.
Через два дня разговор князя Козельского с Паниным был уже известен Перекусихиной. Сам князь снова съездил к любимице государыни и передал всё подробно. Он прибавил, что уже два дня всюду 'горланит' таковое же. И всюду его 'громогласное насмехание' над прожектом Панина встречает общее сочувствие.
И это была истинная правда. Москва дворянская ахнула при известии о том, что будет пять, а кто говорит, и восемь верховных правителей, якобы советников монархини, которые будут 'некоторое происхождение дел' решать и вершить, даже не докладывая о них государыне, чтобы 'облегчить' её труд. Но Москва даже не встревожилась, даже не сердилась. Она, матушка, 'золотая голова', только смеялась и ради смеха спрашивала:
— Кто же такие эти будущие верховные, тайные правители? Коли бедные, то будут скоро богаты… только не разумом!
По совету той же Перекусихиной князь собрался к фельдмаршалу Разумовскому.
— Ступайте, князь… — сказала она. — Ступайте и передайте графу Алексею Григорьевичу от меня поклон нижайший и прибавьте: Марья Саввишна приказала-де вам сказать, что если у вас имеется теперь любопытное писание гордого сочинителя, то покажите-де его мне, князю. Вместе посмеёмся, да смеясь и рассудим, так как оба здравосуды, а не кривотолки.
Князь понял, в чём дело, и рассмеялся. И он тотчас же отправился к Разумовскому, с которым был почти в дружеских отношениях.
Фельдмаршал граф Разумовский, переехавший в Москву тотчас по смерти Елизаветы Петровны, решил сделаться совсем москвичом.
Всесильному вельможе и любимцу покойной императрицы было почти невозможно оставаться на берегах Невы и быть свидетелем правления нового имцератора и быстрого возвышения новых людей.
Во время краткого полугодичного царствования Петра III он ясно видел, что оставаться при дворе для него отчасти даже опасно. Он рисковал ежедневно навлечь на себя беспричинный гнев прихотливого и капризного государя и вдруг лишиться всего… Опала вельмож и конфискация новым правительством имуществ, их вотчин и капиталов, жалованных предшествующими монархами, бывали в Петербурге сплошь да рядом и вошли как бы в обычай.
Однако при воцарении Екатерины обоим братьям Разумовским, фельдмаршалу и гетману, сразу стало легче, государыня особенно милостиво отнеслась к обоим, но кто мог ручаться за будущее? Да и само положение новой царицы казалось очень многим опытным людям ненадёжным и шатким. А претендентов на престол, однако, не было. О принце Иоанне Антоновиче могли толковать люди, только совершенно незнакомые с его положением, с его умственным состоянием, а законный наследник Петра III был ещё ребёнком. И многие испугались, и Разумовские в том числе, учреждения императорского совета, которое умные и сильные люди возомнили и упорно захотели вырвать из рук царицы, ещё не чувствующей под собой твёрдой почвы.
Это учреждение должно было прямо передать власть в руки нескольких человек, что стало бы опасно, даже пагубно для многих из прежних сильных вельмож. Два-три врага в этом императорском Верховном совете могли бы если не сослать, хоть тех же Разумовских, в ссылку, то сделать нищими, конфисковать всё пожалованное им Елизаветой, хоть в свою же пользу.
В начале царствования новой императрицы уже повторилось много раз виденное в Петербурге, хотя на этот раз более справедливое. Тотчас после её воцарения у любимца Петра III, Гудовича, было конфисковано всё подаренное ему государем огромное состояние.
Как легко дарились поместья и даже целые города с феодальными правами всяких сборов и налогов, так же легко и отнимались. За всё первое полустолетие это было обычным явлением.
Младший Разумовский, гетман Малороссии, Кирилл Григорьевич, был смелее брата и ещё мечтал о службе, о почестях и даже дошёл до того, что стал просить государыню сделать гетманство наследственным в его роду. Но это должно было только послужить поводом к окончательному уничтожению гетманства.
Фельдмаршал, наоборот, ничего не желал, кроме спокойствия, безопасности и совершенного забвения его личности правительством.
Граф Алексей Григорьевич перебрался из Петербурга со всем имуществом и со всем скарбом на несколько сот тысяч. Москва и прежде была ему более по душе, чем Петербург, а теперь и подавно, когда не было уже на свете женщины, сделавшей его из простого казака графом и фельдмаршалом, и даже супругом, как утверждала молва.
Москва, конечно, обрадовалась новому именитому обывателю, богачу и хлебосолу, доброму, радушному, которого давно знала и очень уважала.
Теперь, в дни коронационных празднеств, Алексей Григорьевич жил не в гостях у Москвы, временно, как другие петербуржцы, а у себя дома, в обстановке, которая москвичам была ещё диковиной своей причудливой роскошью и пестротой. Обилие дорогой мебели, ценной бронзы и чудных картин было ещё необычным явлением в больших дворянских домах Москвы. До сих пор славились богачи простором домов и комнат, наполовину пустых. Но зато всякий озабочивался, чтобы 'дом был красен не углами, а пирогами'.
XVI
Граф-фельдмаршал принял князя, как всегда, радушно, но, узнав о поклоне и словах Перекусихиной, задумался.
— Что же? — сказал он, помолчав. — Прямого указания самой государыни вы мне, князь, не привезли. Но Марья Саввишна знает, что делает. Извольте, я вам прочту писание, которое царица соизволила мне дать на обсуждение.
И граф достал из потайного ящика письменного стола тетрадь.
— Позвольте мне не утруждать себя и вас прочтением всего писания, а прочесть только существенное, касательное этого учреждения… Скажу — верховного вершителя судеб россиян, купно с самим монархом. При избрании царицы Анны было тоже посягательство вольнодумцев. Но было всё тогда прямодушно, открыто сказано и сделано, а затем открыто похерено… А это — лисье сочинительство…
Граф перелистал страницы тетради и, найдя мотивировку и объяснение Верховного совета, начал