телохранителю Эдди, который спал и видел, как бы сделаться единственным хранителем этого тела, и теперь весь светился от гордости и счастья. Взгляд, брошенный им на Соланку поверх головы девушки, был достаточно красноречив. С этого момента, приятель, давал понять центурион, ты не имеешь права доступа сюда. Считай, что между тобой и этой леди протянули красный бархатный шнур. Ты лишен аккредитации, так что не вздумай сюда соваться. Конечно, если не хочешь, чтобы я почистить тебе зубы твоим же позвоночником вместо зубной щетки.
Сколь ни удивительно, на следующий день Мила стояла на пороге квартиры Соланки.
— Пригласи меня в какое-нибудь жутко пафосное и дорогое место. Мне требуется приодеться и хорошо и дорого поесть.
Ударными порциями еды Мила обычно глушила унижение, большим количеством спиртного — гнев. Ладно, уж пусть лучше поноет, чем разойдется, подумал забывший великодушие Соланка. Для меня так будет проще. И, наказывая себя за эгоистичные мысли, набрал номер одного из самых модных в Нью-Йорке на тот момент мест, кубинского бара-ресторана в Челси, названного «Джио» в честь доньи Джиоконды, немолодой дивы, чья звезда ярко сияла в то лето, проходящее под знаком легендарного кубинского клуба «Буэна-Виста». Ленивый, тянущийся струйкой дыма голос воскрешал в памяти шикарную, зыбкую, соблазнительную, льнущую к тебе атмосферу старой Гаваны. Соланке с такой легкостью удалось забронировать на вечер столик, что он не смог удержаться и поделился своим удивлением с принимавшей его заказ девушкой. «Да уж, Нью-Йорк становится городом призраков. Как Лузервиль — город неудачников. Ждем вас в девять», — прозвучало на том конце провода.
«Ты бросил меня, и я умираю, — неслось из всех ресторанных динамиков пение Джиоконды, когда Соланка и Мила зашли в ресторан, — но дня три пройдет, и я снова поднимусь. Так что не ходи на мои похороны, неудачник. Я буду танцевать с мужчиной, который лучше тебя во сто крат. Воскрешение, воскрешение — милый, я дам тебе знать, когда это случится со мной». Мила перевела Соланке слова песни.
— Лучше не придумаешь, — заметила она. — Ты слушаешь, Малик? Если бы я могла заказать песню, то выбрала бы именно эту. Как говорят по радио, главное всегда в словах, слышишь? Послушай, о чем она поет: «Ты думал, что можешь меня разбить. И правда, сейчас я — груда осколков. Но пройдет три дня, и я пробужусь опять. Ты вновь увидишь меня на улице, и я кивну тебе при встрече. Воскрешение, воскрешение — с каждым днем я буду живее, чем раньше».
Мила заказала в баре мохито, выпила залпом и попросила еще. Соланка понял, что ему предстоит гораздо более крутая езда, чем он думал. Почти прикончив вторую порцию, Мила подошла к столику, заказала самые острые блюда, что были в меню, и наконец обратила внимание на Соланку.
— Ты счастливчик, — заявила она, набрасываясь на гуакамоле, — потому что ты неисправимый оптимист. Это очевидно. Только это позволяет тебе с такой легкостью швыряться важными вещами. Твой ребенок, твоя жена, я — да кто угодно. Только бездушный оптимист, тупая, безмозглая Поллианна или Панглосс может взять да и бросить то, ценнее чего у него не было и нет, что так трудно найти, что так чертовски ему нужно. Отшвырнуть то, что удовлетворяет самым скрытым его потребностям, которые — как мы оба знаем — он не смеет даже назвать, допускает лишь за задернутыми шторами, при выключенном свете, прячет всю дорогу под жалкой подушкой, пока не приходит кто-то достаточно умный, чтобы во всем разобраться, кто знает, что нужно делать, и чьи скрытые потребности — такая вот счастливая случайность — идеально совпадают с твоими. И теперь, когда мы оказались там, где пали все линии обороны и оставлено притворство, когда мы проникли в комнату, в существование которой не позволяли себе верить, невидимую комнату наших величайших страхов, в тот самый момент, когда мы обнаружили, что в ней нет ничего страшного, что мы можем находиться там сколько вздумается и делать что пожелаем, когда забрезжила надежда, что, утолив жажду, мы очнемся от долгого сна и поймем, что мы живые люди, а не марионетки своих желаний; когда пришло время раздвинуть шторы, взяться за руки и вместе выйти на свет, сделать шаг навстречу миру… в этот самый момент ты вдруг снимаешь в парке какую-то шлюху и отправляешься с нею в нумера. Господи боже! Только оптимист способен добровольно отказаться от неземного удовольствия исключительно потому, что уверен: за поворотом его ждет еще одно, лучше прежнего. Оптимист убежден, что его член соображает лучше, чем… Ну да! Я просто хотела сказать «чем его девушка», то есть, как ни глупо, лучше, чем я… Кстати, я пессимистка. Я не только верю в то, что молния дважды не ударяет в одно и то же дерево, но и в то, что она вовсе может никогда не блеснуть. Так вот, я верила: случившееся между нами — это
Мила с трудом перевела дух и после небольшой паузы с яростью накинулась на экзотические яства, стоящие перед ней. Соланка выжидал; было очевидно, что это еще только вступление. Не нужно тебе выходить замуж за Эдди, ты не сможешь с ним жить, думал он, но понимал, что не вправе давать ей какие-либо советы.
— Я тебя насквозь вижу, — снова заговорила Мила. — Ты внушаешь себе, что мы совершали что-то дурное. Я знаю, это так. Ты хочешь, чтобы чувство вины позволило тебе считать себя свободным. Чтобы ты мог уйти от меня со спокойной совестью. Но мы же не делали ничего плохого! — Ее глаза наполнились слезами. — Абсолютно ничего! Мы просто помогали друг другу преодолеть живущее в нас обоих огромное чувство утраты. И все эти затеи с куклами на самом деле были только предлогом. Неужто ты решил, что я и в самом деле спала со своим отцом, что я ерзала задницей у него на коленях, дергала его за соски, лизала его бедную шею? Ты же потому решил, что все это надо закончить? А может, ты как раз потому и надумал все начать, а? Разве тебя это не заводило — изображать призрак моего отца? Если кто-то из нас и болен, то это явно вы, профессор! Повторяю еще раз: в том, чем мы с тобой занимались, не было совершенно ничего плохого. Это была просто игра. Серьезная, может где-то опасная, но игра. И я думала, что ты это понимаешь. Думала, вдруг ты особенный, вдруг ты тот единственный, обладающий сексуальной мудростью мужчина, с которым я почувствую себя в безопасности, с которым буду свободной и которого, кстати говоря, сделаю свободным взамен, вдруг мое настоящее — подле него и можно будет оставить позади накопившиеся обиды и разочарования, всю боль и ярость, просто взять и отпустить их. Увы, оказывается, я ошиблась, профессор. Как выяснилось, вы такой же болван, как и все остальные. Кстати, Говард Стерн сегодня говорил о вас.
Такого левого поворота Соланка никак не ожидал, такого стремительного броска в сторону против встречного эмоционального движения. Перри Пинкус, понял он, и у него упало сердце.
— Значит, она все же это сделала. Что именно она сказала?
— О! — промычала Мила, жуя баранину, тушенную в соусе сальса верде, — много чего!
У Милы была отличная память, она могла практически дословно воспроизводить целые диалоги. Перри Пинкус, которую она имитировала с язвительным удовольствием молодой комедиантки Сандры Бернхард или актрисы Стокард Чэннинг, оказалась — как ни тяжко было Соланке это признать — очень близка к оригиналу. Как только он это понял, его сердце сжалось. «Порой мужчины, которых считают чуть ли не гениями, являют собой хрестоматийный пример задержки в умственном развитии, — сообщила Перри Говарду и его многомиллионной аудитории. — Взять, к примеру, Малика Соланку. Очень показательный случай, хотя он и