ужасными вопросами в раскалывающейся голове. Благодаря Милиной чудодейственной заботе Соланке иногда казалось даже, впервые за много месяцев, что он близок к состоянию, которое принято называть счастьем. И все же темные богини продолжали кружить над ним, напитывая ядом злобы его сердце. Пока Мила была рядом — теперь, даже в ненастье, когда небо полностью заволакивали грозовые тучи, они предпочитали обходиться без электрического света, — он чувствовал, будто защищен магическим кругом ее очарования. Но стоило двери закрыться за ней, как он тут же слышал голоса фурий в своей голове. Их бормотание, биение их черных крыльев. И после первого же ночного разговора с Асманом и Элеанор, когда нож повернулся в нем, фурии впервые шепнули ему, что на самом деле во всем виновата Мила, его добрый ангел, его ожившая кукла.

Полумрак. Его рубашка полурасстегнута, и ее остренькое личико прильнуло к его груди, короткие золотисто-рыжие волосы щекочут подбородок. Они больше не разыгрывают сценарии старых телевизионных программ — цель достигнута, и в притворстве уже нет нужды. О, в эти дождливые долгие сумерки они мало говорят друг с другом, а если и разговаривают, то всяко не о философии. Иногда ее остренький язычок как бы невзначай касается его обнаженной груди. Она шепчет: «Каждому хочется иметь свою куклу. Профессор, бедный вы сердитый человек, как много, как долго вы терпели… Ш-ш, нам некуда спешить. Я здесь, я с вами. Расслабьтесь. Ваша ярость, ваше неистовство, они вам больше ни к чему. Просто вспомните, как когда-то играли в куклы». И ее длинные пальцы с кроваво-красным маникюром делают свое дело, с каждым днем все глубже и глубже проникая за ворот его рубашки.

Мила обладала исключительной телесной памятью. Каждый раз, приходя к нему, она занимала на его укрытых подушкой коленях ровно ту позицию, которой ей удалось достичь в прошлый раз. Положение ее головы и рук, сила, с которой ее тело обвивалось вокруг него, давление ее тела, опиравшегося на Соланку; одна ее способность бережно сохранять все это в памяти и готовность трудиться во имя точного соблюдения всех нюансов чудовищно напоминала реальный половой акт. Каждое новое (все более откровенное) прикосновение Милы срывало покровы с их игр. Эти ее все более настойчивые ласки производили на Соланку ошеломительный эффект, в его возрасте и жизненной ситуации он совершенно не рассчитывал на подобный подарок судьбы. Да, она как бы невзначай отворачивала его голову в сторону. Он и не заметил с каждым днем все прочнее обвивавшей его паутины. Владычица «компьютерных пауков», королева лучшей во Всемирной сети банды — он намертво угодил в ее сеть.

Потом случилась новая перемена. Почти сразу после того, как он, случайно или под гнетом едва осознанного желания, позволил сорваться с губ кукольному имени и она разрешила запретному слову слететь с языка. В тот момент сумеречную гостиную волшебным образом затопил зловещий, разоблачительный свет, и профессору Малику Соланке открылась истинная история Милы Мило. «Всегда были только отец и я, — она сама это сказала. — Он и я против всего мира». Таковы были ее собственные, недвусмысленные слова. Она раскрыла перед Соланкой всю правду, а он был слишком слеп (или настойчив в своем нежелании?), чтобы увидеть то, что она вполне искренне и без всякого смущения выставляла перед ним напоказ. Но теперь, посмотрев на Милу после ее оговорки (которая — Соланка в этом нисколько не сомневался — на самом деле оговоркой совсем не была, ведь речь шла об особе, прекрасно умеющей владеть собой, которая, скорее всего, исключила случайности из своей жизни), он понял, что все в ней: остренькое личико, упорно смотрящие куда-то мимо него глаза, странная отчужденность на ее лице в моменты максимальной близости и легкая загадочная улыбка — подтверждало его догадку.

«Папи» — вот что она сказала ему. Предательский диминутив, ласковое обращение, адресованное мертвецу, стал для Соланки тем «сезам, откройся!», которое позволило ему заглянуть в темную пещеру ее детства. И он увидел овдовевшего поэта и его рано повзрослевшее дитя. У него на коленях лежит подушка, и дочь год за годом обвивается вокруг него, приникая и отстраняясь, поцелуями осушая слезы его стыда. Вот она, истинная Мила, — дочь, которая пытается возместить отцу утрату любимой женщины, отчасти, несомненно, чтобы смягчить свою собственную потерю, прилепившись к оставшемуся в живых родителю, но и с очевидным намерением выжить былую возлюбленную из его сердца, занять запретное, освобожденное смертью матери пространство, ибо, да, он должен нуждаться в ней, живой Миле, намного сильнее, чем когда-либо нуждался в ее матери; она будет раскрывать перед ним новые глубины потребности, пока он не поймет, что не знал до сих пор, насколько сильно можно желать прикосновения женщины. Ее отец — испытав на себе власть Милиных чар, Соланка был практически уверен в том, что все именно так и получилось, — стал жертвой домогательств собственного дитя, исподволь соблазнявшего его, миллиметр за миллиметром увлекавшего все дальше в мир неизведанного, к преступлению, о котором никто никогда не узнает. Большой писатель, l'ecrivain nobelisable[17], совесть своего народа, страдал от каждого прикосновения пугающе искушенных маленьких ручек, якобы перебирающих пуговицы на его рубашке, и в какой-то момент все же позволил непозволительному случиться, пересек черту, из-за которой нет возврата, и стал — с наслаждением и мукой — соучастником дочери. Это был верующий человек, ввергнутый в смертный грех, побуждаемый желанием отречься от бога и заключить сделку с дьяволом. А его дочь, распускающийся бутон, дьявольское дитя, гоблин в сердце цветка, нашептывала вероломные, убивающие веру слова, которые тянули его вниз: «Ведь ничего не происходит, пока мы сами не скажем, что это произошло. А мы ведь не скажем, правда, папи?» И поскольку ничего не происходило, все вроде бы было в порядке. Покойный поэт вступил в мир фантазии, где ничего плохого и быть не может, где капитан Крюк всегда чудесным образом спасается от Крокодилицы и мальчики никогда не вырастают, устав от своих игрушек.

Итак, Малик Соланка разглядел неприкрытую суть своей любовницы и сказал:

— А ведь это эхо, не правда ли, Мила? Отголосок, повтор. Ты уже пела эту песню однажды. — И тут же мысленно поправил себя: не обольщайся, не однажды, ты далеко не первый.

— Ш-ш! — прошептала она, прижимая к его губам свой палец. — Тише, папи, нет. Ничего не происходило тогда и не происходит сейчас.

Использовав вторично преступное слово, она сообщила ему новый, молящий смысл. Она на самом деле нуждалась в этом, нуждалась в его позволении. Паучиха запуталась в собственной некрофильской сети, желая, чтобы другие мужчины, такие как Соланка, воскресили из мертвых ее возлюбленного. Слава тебе, несуществующий бог, что у меня нет дочери, подумал Соланка. И тут же почувствовал болезненный укол в сердце. Нет дочери, а своего единственного сына я потерял. Даже Элиан, мальчик-икона, в конце концов вернулся домой на Кубу, в Карденас, к своему папе, а я не могу возвратиться домой к своему мальчику. Милины губы скользили по его шее, она щекотала ими адамово яблоко, и Соланка почувствовал нежное посасывание. Легкая боль быстро прошла, но вместе с нею пропало что-то еще. Она отняла у него его слова. Забрала их и проглотила, и он уже никогда не сможет вслух назвать своим именем то, чего как бы не было; этого темные силы околдовавшей его Паучихи ни за что не допустят.

А вдруг, мелькнула у Соланки безумная догадка, вдруг она питается моей яростью? Что, если ее голод способно утолить лишь то, чего он больше всего боится, гоблинова ярость, живущая у него внутри? Ведь она сама одержима яростью. Соланка ясно понял это по неутолимой, требовательной свирепости ее скрытых желаний. В наступивший миг озарения Соланка легко мог поверить, что эта прекрасная, эта проклятая девушка, чье тело с такой бесстыдной истомой ерзает у него на коленях, чьи кончики пальцев ласково, точно весенний ветерок, шевелят волосы на его груди, чьи губы так нежно движутся по его шее, на самом деле живое воплощение ярости, одна из трех смертоносных сестер, проклятие рода людского. Ярость была божественной природой фурий, а кипящий человеческий гнев — их любимым лакомством. Профессору даже почудилось, что за ее низким шепотом, за ее неизменно ровным тоном он различает шепот и визг эриний.

Еще одна страница Милиного прошлого открылась перед ним. У поэта Мило было слабое сердце. Однако талантливый изгнанник пренебрегал советами медиков и продолжал с воистину смехотворным упорством пить, курить и волочиться за женщинами. Его дочь объясняла это величием духа во вкусе Джозефа Конрада: живи, пока есть силы жить. Но теперь, когда у Соланки открылись глаза, он узрел иную картину, иной портрет художника, который искал в излишествах убежище от тяжкого греха, от того — он жил с этой мыслью каждый божий день, — что навсегда погубило его бессмертную душу, обрекло на вечные муки в самом страшном из кругов ада. А потом настал черед последнего путешествия, суицидального полета папи Мило навстречу кровожадному тезке. И смерть поэта также теперь представлялась Соланке иной, чем пыталась показать Мила. Убегая от одного зла, Мило предпочел заглянуть в лицо тому, что посчитал меньшей опасностью. Он бежал от всепожирающей фурии, своей собственной дочери, к своему

Вы читаете Ярость
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату