безупречный на вид gateau[7] «Захер» и попросил вместо этого кусок Linzertorte[8], но в ответ получил лишь полный недоумения взгляд латиноамериканца за стойкой. Раздраженному Соланке ничего не оставалось, как пальцем указать на выбранный десерт, после чего он смог наконец спокойно просмотреть газету за чашкой кофе.
Утренние выпуски пестрели сообщениями о расшифровке человеческого генома. Доклад биологов называли лучшей версией «блистательной книги жизни» — оборот, обычно употребляемый в отношении Библии или очередного Романа с большой буквы, хотя новый светоч знания являл собой не книгу, а электронное сообщение, отправленное по Интернету, код, записанный четырьмя аминокислотами. Профессор Соланка не был искушен в кодах. Не смог одолеть даже поросячью латынь (простейший шифр, основанный на перестановке и добавлении букв и слогов), не говоря уже о сигнализации флажками или о вышедшей из употребления азбуке Морзе; не знал ничего, кроме сигнала бедствия: точка-точка-тире-тире- тире-точка-точка-точка. Help. Помогите. Или, на поросячьей латыни, elp- hay. Все строили предположения о чудесах, которые последуют за триумфальной расшифровкой человеческого генома. К примеру, любой сможет обзавестись дополнительной парой конечностей, чтобы покончить с неразрешимой фуршетной проблемой: как можно держать в руках тарелку, бокал да еще и есть? Малику Соланке несомненными представлялись две вещи: первое — какие бы открытия ни были сделаны, он не успеет ими воспользоваться, и второе — эта книга, которая изменила все, трансформировала философскую природу нашего бытия, произвела в нашем знании о самих себе столь значительные качественные сдвиги, что они не могли не прейти в серьезные количественные перемены, — эту книгу он никогда не сможет прочесть.
Покуда люди не доросли до подобной степени понимания, они могли утешаться тем, что все вместе барахтаются в трясине невежества. Теперь же, когда Соланка знал, что кому-то где-то известно то, чего ему познать никогда не дано, и к тому же ясно сознавал, что это известное другим знать очень важно, в нем рождалось глухое раздражение, медленно закипающий гнев дурака. Он ощущал себя трутнем, рабочим муравьем. Он ощущал себя частицей копошащихся тысяч из немых фильмов Чаплина или Фрица Ланга, одним из безликих существ, обреченных быть брошенными в жернова общественного прогресса, в то время как знание властвует над ними с высот. У новой эпохи будут новые правители, и он станет их рабом.
— Сэр. Сэр! — Над ним, в неприятной близости, воздвиглась молодая женщина в синей обтягивающей юбочке до колен и нарядной белой блузке. Ее белокурые волосы были беспощадно стянуты на затылке. — Я вынуждена попросить вас покинуть кафе.
Латиноамериканец за стойкой внимательно наблюдал за ними, готовый в любую минуту вмешаться.
Профессор Соланка изумился совершенно искренне:
— Похоже, какие-то проблемы, мисс?
— Похоже?! Да вы ругаетесь, непристойно и грубо, к тому же в полный голос. Говорите просто недопустимые вещи. Произносите их во всеуслышание. И он еще спрашивает, какие проблемы! Сами у себя и спрашивайте. Уходите, пожалуйста!
Ну, наконец-то, вот он, момент истины, думал Соланка, пока женщина обрушивала на него свою гневную тираду. Здесь все же нашлась одна подлинная австриячка. Он поднялся, накинул на плечи помятый пиджак и, приложив руку к шляпе, неожиданно учтиво кивнул ей, но чаевых не оставил. Профессор не мог взять в толк, что подвигло женщину на столь странную речь. Когда Соланка еще делил супружеское ложе с Элеанор, жена периодически жаловалась, что он храпит. Сквозь полудрему он чувствовал, как она пихает его и просит перевернуться на другой бок. Ему хотелось объяснить, что он вполне осознаёт происходящее вокруг, слышит ее слова, а значит, должен был бы услышать собственный храп или любые другие звуки. Через какое-то время Элеанор сдалась, и Соланка продолжал беспрепятственно храпеть во сне. Пока не наступила ночь, когда он не храпел и не спал. Нет, не теперь, не нужно вспоминать об этом сейчас… Сейчас, когда, судя по всему, он должен был бы находиться в полном сознании и когда в его голове не умолкая звучал нью-йоркский шум.
Подойдя к своему дому, он обнаружил, что у его окна в люльке висит рабочий, что-то подновляющий на фасаде здания, и в полный голос на звучном, раскатистом пенджаби дает указания и обменивается грязными шутками с напарником, стоящим на тротуаре с самокруткой-
Увы, сантехник, как и ремонтник-пенджабец, оказался разговорчивым субъектом. Его звали Йозеф Шлинк. Несмотря на весьма преклонные годы, он был бодр и активен, растрепанностью седой шевелюры похож на Альберта Эйнштейна, а передними зубами — на мультяшного кролика Багса Банни, и, когда он вошел, им двигала занявшая глухую оборону гордость, побуждая первым делом понести расплату за упущения.
— Только не нато нишего кофорить, хорошо? Мошет, фы тумаете, што я слишком старый, а мошет, и нет. Я пока мыслей шитать не наушился. Но я фам отно скашу: сантехника лушше меня фы фо фсей окруке тошно не найтете. И я стороф как пык, не путь я Йосеф Шлинк. — У него был сильный акцент немецкого еврея-беженца. — Мое имя фас запафляет? Ну так и посмейтесь сепе на сторофье! Тшентельмен, мистер Саймон, софет меня Шланк для кухни, а коспоша Ата — Шланк для туалета. Пусть софут меня хоть Шланк фон Писмарк, я не опишаюс, это сфопотная страна. Трукое тело — моя рапота. Фот кте шутки неуместны. Фы снаете, што на латыни юмор есть флака из класа? А фот Хайнрих Пелль, премия Нопеля за семьтесят фторой кот, кофорил, што ему ф писательском труте юмор помокает. Та. А в моей рапоте он прифотит к ошипкам. Так што никаких «влашных клаз» пока я рапотаю, та? И не нато шутить нат моими инструментами. Фсе, што мне нато, — пыстро стелать свою рапоту и пыстро полушить за нее плату. Фсе ясно? Как гофорит ф кино этот shvartzer[9], снашала покашите мне теньги. Я фсю фойну латал пропоины на немецкой потфотной лотке. Фы тумаете, после этого я не спрафлюсь с фашей маленькой тырочкой с сапашком?
Образованный сантехник, которому есть что порассказать, подумал профессор, чувствуя, как силы его утекают, словно их спустили. (Он подавил искушение сказать «через шланг».) И это теперь, когда он буквально с ног валится. Город преподает ему урок. Здесь не убежишь ни от навязчивого вторжения, ни от шума. Он пересек океан в надежде оградить свою жизнь от самой жизни. Он прибыл сюда в поисках тишины, а нашел шум куда более громкий, чем тот, от которого он бежал. И теперь этот шум проник в него. Соланка боялся зайти в комнату, где хранились куклы. Может, и они начнут разговаривать с ним? Может, оживут и примутся болтать, судачить, сплетничать, трепаться, пока не вынудят заткнуть им рот раз и навсегда, пока вездесущность жизни, ее немилосердный отказ отступиться, эта проклятая невыносимая громкость третьего тысячелетия, от которой голова лопается, не заставят его поотрывать куклам их чертовы башки?
Глубокий вдох. Соланка выполнил круговое дыхательное упражнение. Очень хорошо. Следует воспринимать болтливость сантехника как божью кару. Это поможет смирить гордыню и выработать навыки самоконтроля. Этот сантехник — еврей, которому удалось спастись от фашистских лагерей смерти, укрывшись под водой. Мастерство сантехника расположило к нему всю команду, немцы держались за него до самого последнего дня. После капитуляции он наконец обрел свободу и уехал в Америку, навсегда оставив позади — или все же прихватив с собой (это как посмотреть) — призраков из своего прошлого.