приблизиться бочка с водой, установленная под ним, сдвинуть которую ему не под силу.
— Думай, — зло прошептал он сам себе, все так же рывком поднимаясь на ноги, — думай…
Факел… Бочка… Если бы сбросить его со стены на пол; пол каменный, без ковров, ничего не случится. Вот тогда можно было бы, полулежа, пристроить над ним руки. Сбросить мешает бочка — факел упадет в воду. Если поднатужиться, бочку можно опрокинуть, но тогда пол будет залит водой; комната небольшая, и воды будет достаточно, чтобы затушить огонь. Не пойдет.
Кроме того, чем сбросить? Зубами, что ли? Будь Альберт фон Курценхальм хоть трижды стригом, и то посыпались бы. Руками не достать, даже если умудриться взобраться на обод треклятой бочки и удержаться на нем; акробатом Курт не был и в возможности одного этого сильно сомневался. Чем еще? Ногами?..
Стоп. Руками, все верно. Кисти рук не прихвачены, и пальцы вполне шевелятся — пока. Залезть на бочку, конечно, абсурд, однако если на стол… Если исхитриться придвинуть стол вплотную к ней, чтобы можно было взобраться на него…
Курт, прыгая, как заяц, изображаемый уличным лицедеем, добрался до тяжелого стола, критически осмотрев потемневшее от времени двулапое чудище. В том, что стол его выдержит, он не сомневался; он не был уверен в том, что сумеет его сдвинуть.
Прижавшись к столешнице поясницей, он уперся в пол ногами, выдохнул, набрал в грудь воздуха и попытался подналечь. Противно скрипнув стойками по камню, стол медленно, будто бы с неохотой, сдвинулся на три пальца; со свистом выпустив воздух из легких, Курт едва не сполз на пол — от усилия закружилась голова, заболело место удара и, судя по ощущению щекотки на затылке, из рассаженной кожи снова потекла кровь. Боль в голове пульсировала, и он все никак не мог заставить себя собраться для повторного рывка, боясь еще одного приступа.
— Слабак, — зашипел Курт разозлено, закрыв глаза, вновь уперся спиной в жесткое дерево. — Жить хочешь? Пошел!
Вторая попытка была удачнее — он даже сделал два шага вслед за упрямым предметом мебели; третья закончилась тем, что дальняя стойка ткнулась в бочку и застопорилась. Минуту Курт переводил дух, сидя на полу и закрыв глаза; в голове, казалось, поселился осиный рой, жалящий мозг немилосердно, в висках стучало, и тошнило так, будто вчера была памятная выпускная попойка…
Наконец, придя в себя, пусть и не окончательно, Курт поднялся и, немыслимо извиваясь, как непристойная девка в трактире, взгрузил себя на стол; осторожно, упираясь спиной в стену, поднялся на ноги. В таком положении голова закружилась еще сильнее, так что господин следователь едва не изволили сковырнуться на пол; снова прикрыв глаза, он сделал два глубоких вдоха и попытался подступить к краю столешницы. Прыгать он, разумеется, не решился и стал продвигаться снова извивами корпуса и ног, теперь окончательно напомнив себе все ту же девку, на все той же выпускной пирушке, под конец оной не слишком ловко танцующую среди мисок и кувшинов.
До факела он дотянулся — самыми кончиками пальцев левой руки; задержав дыхание, продвинулся еще немного и смог, наконец, ухватить его чуть крепче.
Курт был вполне обычного роста и непримечательной конституции; конечно, до совсем уж по- девчоночьи сложенного Курценхальма-младшего ему было далеко, однако особыми параметрами тела он никогда не выделялся, и сейчас он удерживался на столе лишь благодаря этому — стоя на самом краешке, почти свешиваясь с него пятками, он не опрокидывался лишь потому, что противоположный край стола был сам по себе тяжелее него.
Ухватиться за древко факела ему удалось с третьего раза; из петли тот выходил неохотно, был тяжелым и горячим, таким, что стало больно пальцам. Чувствуя, что почти падает, Курт подтолкнул его снизу вверх, выбрасывая; уже когда тот выскочил с глухим скрипом, он понял, что усилие было слишком слабым, и факел упадет в воду. В этот миг почудилось, что время вдруг встало — падая, казалось, медленно, точно снежинка зимней ночью, тот провернулся в воздухе и, ударившись пяткой древка о край бочки, загремел по каменному полу, роняя горящие капли смолы.
— Господи, спасибо… — пробормотал Курт, облегченно вздохнув, и осторожно сполз со стола, торопясь успеть раньше, чем почти прогоревший за ночь факел потухнет.
Присев сначала на пол, он улегся, опираясь на плечо, и медленно приблизился к огню. На пальцы плюнуло искрами.
— Зараза! — Курт отшатнулся, шипя от боли; это оказалось гораздо сложнее в исполнении, чем описывалось в эпосах и легендах. Это помимо того, что герои легенд жгли, все-таки, веревки и о свечу, а ему придется спалить на своих руках моток ткани…
Снова скомандовать себе 'пошел', аргументируя это тягой к жизни, он все никак не мог. Лишь вообразив Каспара, с ножом в руке идущего по коридору к этой комнате, он заставил себя снова придвинуться к смоляной шишке факела, закусив губы и зажмурившись. Запахло паленым сукном, кожу обожгло, и Курт снова отпрянул, перекатившись на спину, чтобы затушить огонь о пол. Сейчас он как никогда был рад тому, что первое жалованье спустил на покупку хорошей кожаной куртки, вместо того, чтобы облачиться по последней моде (она же предпоследняя) в укороченный камзольчик. Сейчас только это и позволяло не тревожиться хотя бы о том, что на нем может загореться одежда. Кожа, конечно, высохнет и потрескается, но это уже мелочи. Хотя бы по сравнению с тем, что и собственная, на кистях рук и запястьях, будет выглядеть не лучше, судя по тому, как дико они болят…
Курт напрягся, надеясь на то, что полотно прогорело достаточно, чтобы треснуть. Ткань врезалась в опаленную кожу, вырвав из груди не то стон, не то рычание, но поддаваться не пожелала.
— Господи, только б не отрубиться… — прошептал он умоляюще. — Только б не отрубиться…
Я не смогу, подумал он обреченно. Еще раз — не смогу…
Первое, что пришло в голову, чтобы вернуть решимость, это молитва; но ни одной он не смог вспомнить, мысли прыгали и горели, отказываясь останавливаться. Курт уперся в холодный камень пола лбом, пытаясь успокоиться, и вдруг, совершенно четко, в голове всплыл отрывок из Посланий, запомнившийся мимовольно, когда он шифровал свой отчет о столь бездарно проваленном деле. Отрывок был как нельзя кстати, и это придало сил.
— Carissimi… — пробормотал он вслух, стараясь вернуть себе спокойствие ровным произношением привычных слов, забить ими мозг, чтобы не осталось места для мыслей о раздирающем пламени, — nolite peregrinari in fervore qui ad temptationem vobis fit quasi novi aliquid vobis contingat… — он снова приблизился к факелу, замер, нервно облизнув губы, — sed communicantes Christi passionibus gaudete ut et in revelatione gloriae eius… — помедлив, выдохнул: — gaudeatis exultantes[56].