спорт.
Чтобы сеять, надо сначала расчистить поле детской души от плевел, взрыхлить, удобрить, дать почве продышаться, а уж потом бросать в нее зерна знаний.
Могли бы выстроить библиотеку, ребята с радостью бы бросились. Историю бы устроили натуральную — с макетами древних поселений, битв, победных шествий. — Борис Никитич запнулся и умолк. — Да кто нам доверит, мы не академики, не кандидаты наук, мы никто — отставной козы барабанщики… Создадут комиссию, тридцать три богатыря, остепененные, в латах и доспехах выйдут из-за стола и на нас… А мы с тобой так и попятимся, раки-забияки. Книгу-то пишешь? — Борис Никитич заметил, что я сникла.
— Пишу. Да толку чуть. Будто не тем занята. Совесть меня мучает.
— А кого она не мучает?! — Борис Никитич вскочил со стула, зашагал по классу. — Наша Таня (Татьяна Михайловна, педагог по живописи) год проработала в детдоме. Дети ее обожали. Почему она ушла? Потому что начальство с нее требовало плакатов, а она хотела стены с детьми расписать в коридоре. Всего-то крамолы!
Помнишь, она при тебе рассказывала, как уходила, а дети облепили забор и кричали: «Тетя Таня, не бросай нас!» Тебе острых ощущений недостает — спи на гвоздях!
Спать на гвоздях не пробовала. Но жить с больной совестью, с ощущением невыполненного долга, неоправданного предназначения, может быть, еще невыносимее, чем спать на гвоздях.
Перегорела лампочка
Искусство, как и жизнь, не функционально. Положив себе реальную цель и твердо следуя ей, мы постепенно превращаемся в функционеров.
Ставя перед собой «посильную» задачу, мы делаемся мастерами.
«Непосильная» задача рождает творца. Как и все мысли, эта не новая.
Смотрю в окно с девятого этажа — передо мной машинка: отсюда, с кресла, вознесенного в небо, я сейчас вижу мир. Все, что рядом, — потолок, стены, чашка с чаинками — не имеет значения. Подо мной кромка дугой изогнутого леса — шестнадцати этажные башни теснят лес к горизонту. Напротив — верхняя часть башни, высокий параллелепипед с ячейками-балконами. В одной из них, где-то на одиннадцатом этаже, стоит человек и курит. Человек, вознесенный над лесом и домами, находящийся в небе вместе со мной. Издалека он похож на ширпотребовскую статуэтку курильщика с дырой вместо рта, куда вставляют сигаретки.
Если бы я писала картину — я бы нарисовала дом, лес и небо обобщенно, цветными плоскостями, а одинокую фигурку курильщика — предельно скрупулезно. Если бы я сочиняла рассказ, то меня бы заинтересовало, почему человек холодным осенним днем курит на балконе.
Может, он уходит в небо, чтобы избавиться от давящего пространства комнаты, заставленной полированной мебелью, с которой жена ежеутренне сметает пыль шерстяной тряпкой.
В конце концов этот курильщик — не более чем зацепка. Как чеховская чернильница: «Дайте мне чернильницу, и я напишу рассказ».
Привычных вещей не существует. На столе в кухне — граненый стакан. Перед ним — яйцо. Оно отсвечивает, удивительно преломляясь в гранях стекла. Я кладу яйцо за стакан и в совершенном эллиптическом теле происходит неожиданная перемена: яйцо вздыбилось, вцепилось острыми шипами в стаканьи бока.
Соприкасаясь, предметы перестают быть самими собой, фактически оставаясь неизменными.
В отличие от стакана и яйца, дети контактируют с миром активно — не на «созерцательном», а на «деятельном» уровне. Для них одушевленность предметов — непреложная истина.
Недавно в классе перегорела лампочка. Пригласили монтера. Стоя на столе и орудуя одной рукой, «великан» вывинтил старую лампу, вместо нее ввинтил новую. Спрыгнул со стола…
— Не забирайте лампу, — попросила я монтера, еще не зная, зачем она мне.
Новая лампа осветила наш стол — плацдарм для фантазий и игр. Старая же — осталась у меня. Я посмотрела сквозь нее на Виталика и засмеялась — Виталик выглядел полосатым скособоченным матрацем, одно ухо Виталика вытянулось вдоль стены, а зеленый глаз, прикрытый ресницами, был как замшелая гора.
Дети окружили меня — не терпится узнать, что же там смешное, внутри лампы. Посчитались в считалку, выстроились — смотреть в лампочку. Наводят ее друг на друга, на потолок, откуда брызжет яркий свет, на полки о скульптурами, стенды с монотипиями.
— Хорошо, что вы ему оказали «не забирайте», а то бы… — Виталик качает головой … — а то бы…
— А то бы что? — спрашивает Арам.
— Не понимаешь, — Вселенный светильник, вот кто! — Виталик в изнеможении плюхается на свой стул. — У него лампочки с чужих планет. Меркурий, Юпитер…
— Внутри? — указывает Арам на лампочку, снова попавшую в мои руки.
Виталик молча кивает. Только что он видел планеты, звездчатые и полосатые, что за дело — внутри они или еще где!
— Таких моя мама выбрасывает сколько хочешь. А на что они, если в них свет кончился, — пожимает плечами Анечка.
— Стой, не двигайся! — Навожу лампочку на огромные банты на макушке.
— Что у меня там? — таращит и без того круглые глаза Анечка
— У бантов нет голов – говорит Арам.
— И если поставить лампу на пластилин, то она будет, как луна которую сжали тисками.
— Луна не стоит, а плавает, — уточняет Катя. — Бедная лампочка, никому на свете не нужная… Ее сдадут на мусор…
— Она не бедная, если ее куда-нибудь поставить, она засветит, как миленькая, — заявляет Арам. У него одна идея — как применить лампочку. И я ухватываюсь за такую подпорку.
— Пусть у нас будет вокзал. Ночь на вокзале. Поезд идет. А она своим светом указывает дорогу к станции.
Знал бы монтер, деловито сменивший лампу, что с его легкой руки мы окажемся на ночном вокзале!
Железная дорога — любимая игра детей. Одно «скатывание рельс» чего стоит! Рельсы со шпалами быстро покрывают стол. Затем вагоны, паровоз — его лепит Арам, спец по паровозам. Аня замахнулась на «весь вокзал». Маленькими, но крепкими пальцами размазывает темный пластилин по картону — ведь ночь! Сверху появляется белая лепешка — лампочка, потом платформа, тоже темная. Объем возник совершенно случайно — ночью все темное, а если к темному (фону) прилепить темное, то образуется передняя, выступающая часть рельефа. Но почему люди на платформе черные?
— Потому что лампочка пе-ре-го-ре-ла, — Аня стоит на своем: на никчемности этой лампы. — От нее света нет, одна видимое'
— А видимость-то какого цвета?
— Видимого, — не задумываясь отвечает Арам.
— Не-ви-ди-мо-го. Ты разве воздух видишь? — У Ани резкий голос.
Как-то раз мы только расселись, слышим из-под стола:
— Я рхавчина, я старая страшная ржавчина.
И верно, у Ани сделался голос самой настоящей ржавчины.
Пассажиры (тоже в рельефе) стоят, как на параде, лицом к нам.
— А поезд-то где?
— Там, — Аня указывает вверх.
— Что же они стоят, отвернувшись от поезда? Им же ехать надо, они ждут не дождутся, как сядут на свои места, раздвинут занавески…
— Они уже приехали.
— Чего ж домой не идут?
Я задаю наводящие вопросы для того, чтобы Аня точнее представляла себе то, что делает. Может, наконец, слепит кого-нибудь в профиль или, наоборот, замажет глаза, нос и рот — люди встанут спиной к нам.