…20 августа 1990 года. Над крышей и над березами летают голуби. Вроде бы они раньше здесь не водились. Но голуби нынче везде. И двор одичал. Одна примятая лошадьми желтеющая трава.
С другой стороны, с крыльца, на улицу открывается музей. Слышатся речи. Для меня это не музей. Для меня это возвращение.
И еще последний вопрос мне хотелось бы задать Анне Георгиевне. Порой великодушная, порой проницательная, она тем не менее делала большие упущения в своей диалектической педагогике.
Нередко в детский дом поступали дети семейно — брат с сестрой, сестра с братом. Один — старший, другой — младший. Их разводили по «сторонам». И никто больше не заботился о том, чтобы они всегда хранили близость, родство.
И даже в последний миг разлуки, когда старшего отправляли на «производство», милосердия к младшему не проявлялось. «Как он с собой наедине?» — вопрос не появлялся.
Наш ровесник Коля Чумаков проводил свою старшую сестру Настю, расстался и я со своей Граней…
Анна Георгиевна выбирала кандидатов, не мучилась горечью разлук…
Двенадцати-, тринадцатилетние девочки уходили и уже никогда не возвращались к родным порогам. На фабрики больших городов, на заводы… Фраза «на производство» вызывала всегда чувство смятения и горести. Особенно если разлучались брат с сестрой, сестра с братом…
На «производство» провожали старших всем детдомом. Со слезами, со всхлипываниями… Для этого всегда выбирались теплые августовские дни. Но вот улеглась на дороге пыль, высохли глаза. Ни ропота, ни обид.
Анну Георгиевну снова видели сидящей у окна. Размышляющей о сложностях жизни.
Ее давно уже нет в жизни. Она только в памяти.
За прошедшее десятилетие, и не только, — за время после ухода Николая Рубцова как-то внезапно одно его стихотворение за другим были переложены на мелодии и стали жить еще одной — духовной стороной музы.
Я просто хочу сказать, что рубцовские песни наших лет несколько приглушили его слово, ограничивали или ставили в положение утраты истинной его интонации.
…«Я долго буду гнать велосипед…» Ни за что бы не подумал, что эта строка из стихотворения поэта приобретет гитарное звучание. И вообще будет песенной. Одно дело — композиторы, другое — исполнители. Не в обиду им будет сказано, но до сути настоящего понимания поэзии Рубцова они еще не докопались. Вернее сказать, не услышали их долгие и напевные гласные звуки.
Одна лишь удача, на мой взгляд, стала единой и верной, стала точкой отсчета. Это произошло на одном из московских конкурсов молодых исполнителей.
Не помню года, по меньшей мере лет 6–8 прошло. Поразила меня тогда Гинтаре Яутакайте — певица из Литвы. Спасибо и ей, и телеэкрану, что я наконец-то принял без ропота, как свое внутреннее, по- северному душевное и глубокое чувство — чувство песни.
Членов жюри, по-видимому, тоже обворожило исполнение. Первое место… В одно время наше песенное исполнительство ушло от традиций. Потерялась «самая» жгучая, самая «смертная» связь между душой русского народа и современными певчими. Странно, что клубочек тонкой ниточки этой связи оказался в руках у девушки из Вильнюса…
На Толшме и по берегам Сухоны женщины «выкладывали» свои души именно с такой же одухотворенностью и так же понятно, когда пели о своих самых страстных желаниях и чувствах.
«Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто». Поэт был уверен в себе. И надо было увидеть эту главную строку рубцовской поэзии. И от нее вести беседы критикам и певцам, людям, читающим Николая Рубцова…
Теперь представьте Никольский детский дом 194… года. Мрачная погода, недостаток света в помещении, где в ожидании сидят дети. Час, когда по деревням проскачут и загорятся огоньки окон. Тоска… Тоска и горечь, поделенные между всеми людьми на свете.
Кабы не песня… Как жить бы…
Обычай детдомовских детей — петь, когда все вместе, — зародился давным-давно. Песня здесь имеет свое особое право, свой особый репертуар. И поется она не по любому случаю. Дети, или, проще, ребята, ожидают ужина. Не стучат ложками, не топают ногами, не толкаются. Длинный дощатый стол, по сторонам — скамейки. Керосиновая лампа со стены освещает, в общем-то, их умиротворенные лица.
Двадцать — двадцать пять мальчиков и девочек — скажем, первая смена. Первая, вторая или третья — какая разница. Как само собой, естественно и без волнения запевалы послышался детский девчоночий голос:
Настоящий подъем голосов…
…С чего бы вдруг такая странная и недетская песенка?
Не надо недоумений. У песни есть голос, есть время. Напев ее драматичен. Пушкинское слово и слог создают простор и смятение чувств.
Поют все. И тишина помогает.
А мальчик Коля Рубцов молчит.
Молчит. На первых порах. Я вижу его печальные блестящие глаза…
Это сейчас что-то может значить. Становится понятным. И мысль о воздействии песни неоспорима. Это было «закладкой» чувств. И разве не эхом отзываются его посветлевшие строки о «горнице»? Свет далекой звезды еще где-то пробивался во мраке ночей и осеней, горел огоньком на окне у девушки…
«Стойте, дети!» — песню об огоньке педагоги детского дома считали крамольной, т. е. не детской. Запретной. Значит, для детдомовцев — «безнравственной». Поскольку она была песней о любви. А любовь — понятие, постижимое только взрослыми.
Не тема любви, а образ живой картины волновал и представлялся детям на фоне человеческих переживаний.