человек. Пиджак поношенный, и туфли, похоже, давно носит, стоптались уже, пора бы и новые. Лысина надо лбом — хлебнул, видать, в жизни, — а глаза добрые, разговор свойский и в то же время культурный. И стесняется.
Слово за слово — и незаметно улетучилась напряженность. Расспрашивает этот Николай просто как- то, неназойливо, и отвечаешь ему, рассказываешь с удовольствием, словно душу облегчаешь. Вроде бы уж и знаешь его давным-давно. Спросила, не пьет ли Василий в Москве вино — сказал, что не пьет, а сам глаза отворачивает. Сразу видно — не умеет кривить душой-то.
И ребята моментально к нему приладились — и Рая, и Вовка. Раньше, бывало, придет кто-нибудь чужой — так они дичатся, стараются на глаза не показываться. А Николай заговорил, расспросил их о том о сем, пошутил раз-другой, а уж болтают с ним вовсю, смеются, как со своим.
Сели за стол — Матрена Марковна поставила перед Николаем отдельную тарелку, но он запротестовал: «Что вы! Что вы! Я с вами из общей буду. Ведь так вкуснее! С детства люблю из общей».
Определили его в той самой комнатке, где до поступления в Литинститут жил Василий. Стены ее сплошь были испещрены нечунаевскими стихами и рисунками. Ни одного из этих четверостиший Матрена Марковна раньше прочитать не могла — слишком уж мудреный был у брата почерк. А тут, перед самым сном, слышит — смеется Николай в комнатушке. Заглянула — а он читает строки на стене. Расшифровал и ей несколько озорных надписей, посмеялись вместе, вспомнили опять о Василии.
И подумала она тогда, что Николай ничуть не похож на других друзей Василия — поэтов, которые нередко наведывались к брату в гости. Да и вообще на поэта не похож. Добрый, вежливый и внимательный — совсем простой человек.
Переночевав у Ершовых, Рубцов сказал Матрене Марковне, что ему надо встретиться с барнаульскими писателями, а потом он, возможно, поедет в Горный Алтай.
Ушел, и несколько недель его не было. Появился неожиданно — загорелый и посвежевший, в хорошем настроении. Рассказал, что гостил у поэта Геннадия Володина в предгорном райцентре Красногорское.
Оживленно и радостно сделалось в доме, когда Рубцов снова поселился в нечунаевской комнатушке. На огороде к тому времени начали созревать огурцы и помидоры — хорошее подспорье для стола.
— Вот что, Матрена Марковна, — сказал однажды Николай, — пойду-ка я нарву помидоров и сочиню салат по-ленинградски. Вы такого никогда не ели.
И сделал, да так получилось вкусно, что уничтожен был салат мгновенно, а Рая с Вовкой даже еще захотели. Ели опять же из общей миски, и очень нравилась Николаю такая простота. Помогал он Матрене Марковне и в других делах по дому, и всегда удивлялась она его сноровке, обнаруживающей большой жизненный опыт.
Вечерами вели неторопливые разговоры — вспоминали каждый о своей нелегкой жизни. Матрена Марковна рассказывала, как потеряла во время войны любимого человека, а потом неудачно вышла замуж, намучилась вволю и в конце концов осталась одна с двумя детьми. Открывала наболевшее, и легче становилось на сердце, потому что светилось в мудрых рубцовских глазах родственное понимание и сочувствие.
И Николай, который обычно не любил откровенничать и почти никогда не рассказывал о себе друзьям, на этот раз охотно делился воспоминаниями о своей сиротской жизни с простой, испытавшей немало лишений женщиной. Посчитал ее, видимо, человеком, достойным такого откровения.
Судя по эпизодам, особенно запомнившимся Матрене Марковне из рассказов Рубцова, нелегкие детские годы оставили в его памяти четкий и суровый отпечаток.
Мытарства начались сразу же после того, как лишился отца и матери. Хозяйничала война, и конца ей еще не было видно — на это горькое время и пришлось раннее сиротство Рубцова. Холод и постоянное желание хоть немного поесть — вот что больше всего запомнилось Николаю из той поры. Питался лишь тем, что давали добрые люди. Покормят или сунут горбушку хлеба — хорошо, а нет — так приходилось голодать, нередко по двое суток, потому что сам он просить стеснялся.
Николай вспоминал, как эту стеснительность подметила одна пожилая женщина, частенько подкармливавшая его, бесприютного мальчонку. Она жила в одиночестве и часто ездила в город торговать — то огурцами, то картошкой, то грибами. Дом оставлять было не на кого, и убедившись, что мальчишка не только не возьмет чужого, но и спросить-то совестится, женщина стала доверять ему присматривать за хозяйством. Перед тем как уехать на несколько дней, объясняла, где хранится еда. Но оставшись «за хозяина», маленький Рубцов все равно не мог пересилить стеснительность — старался не прикасаться к припасам, а если и брал, то лишь самую малость, и потому сидел полуголодный. Возвратившись и увидев, что все осталось нетронутым, женщина спрашивала с удивлением, почему ничего не ел, а он смущался и краснел, не зная, что ответить.
Кстати сказать, эта совестливость была у Рубцова, по-видимому, врожденной и сохранилась на всю жизнь. Кто знал его близко, тот наверняка помнит, что и входил он в комнату, и вел себя, и даже ел как-то по-особому стеснительно, словно боялся обременить хозяина, оставить его внакладе.
Рассказывал Николай Матрене Марковне и о периоде, когда довелось ему ухаживать за больным одиноким стариком. Старик этот не мог двигаться и, лежа, объяснял, что и как нужно делать по дому. Коля исправно выполнял все его указания, готовил еду и лекарства и тем самым зарабатывал себе право на житье и пропитание в стариковском доме.
Был в его сиротских скитаниях и такой эпизод. Играл как-то Коля на краю села с другими мальчишками и увидел, как незнакомый мужчина взнуздал пасущуюся неподалеку лошадь и увел ее. Когда начали искать эту лошадь и в селе поднялся переполох, Коля подошел к владельцу коняги и рассказал о виденном. Снарядили погоню и Колю взяли с собой. В нескольких километрах от села конокрада нагнали, а Коля засвидетельствовал, что человек и есть «тот самый». Конокраду ничего не оставалось делать более, как показать в лесу место, где он привязал на время животину.
Потом хозяин взял Колю с собой в райцентр на суд, который должен был наказать конокрада. В пути лошадь неожиданно понесла, и мальчишка, упав, сильно повредил себе ногу. Тогда хозяин приютил Колю у себя на целый месяц — лечил и хорошо кормил.
С особым вниманием вспоминал Рубцов о том, как попал в детдом. Был он к тому времени настолько изголодавшимся и отощавшим, что врач приказал целую неделю кормить его отдельно от других ребят — жидкой пищей и помаленьку, с тем чтобы постепенно приучить организм к нормальному питанию.
Хорошо запомнилась Николаю та огромная детская радость, какую испытал он, сняв с себя грязные дырявые обноски и облачившись в настоящую новую и крепкую одежду и обувь.
Вообще же о детдоме Рубцов рассказывал Матрене Марковне с неизменной теплотой в голосе, словно о родном доме, а о воспитателях и учителях вспоминал как об истинно близких людях. Он говорил, что обязан детскому дому многим, если не всем, и неизвестно, куда привела бы его судьба, не окажись он там, под внимательным и добрым присмотром.
Да, видимо, накрепко врезались в душу Рубцова все тяготы его бесприютного детства, если вспоминал он о них так подетально…
Живя у Ершовых, Николай очень привязался к детям Матрены Марковны, а они — к нему. С младшим, Вовкой, они все чаще уединялись в комнатушке и подолгу вели там сугубо свои, «мужские» разговоры. У Вовки была страсть — делать из проволоки клетки для птиц, и Николай всячески помогал ему — когда советом, а когда и делом.
Однажды произошел такой случай. Заявился неожиданно сосед, мужчина многословный и крикливый, и с порога — громко и грубо — начал обвинять Вовку в том, что тот украл у его сына птичью клетку. Матрена Марковна растерялась перед таким напором, а Вовка, как всегда это бывает с детьми, когда их обижают незаслуженно, отвернулся и горько заплакал.
Николай был в это время в комнатушке и все слышал. В самый критический момент он вышел стремительно, взял со стола хлебную корку и резко протянул ее соседу-горлопану:
— Нате-ка вот, возьмите!
— Что это, зачем?.. — удивленно уставился тот на Рубцова.
— А затем, что вы, наверно, выпили, а закусить забыли. Иначе не врывались бы в чужой дом и не орали так нахально.