переведена, прочитана. Для русскоязычного сочинения, к тому же написанного отнюдь не набоковским языком и теряющего в переводе две трети гэгов и примочек[4], полной намёков на малоизвестных на Западе людей, к тому же с весьма пессимистической моралью — можно говорить об успехе. Конечно, не таком, как у солженицынского «Архипелага», но всё-таки это был именно что успех.
Разумеется, это перевело статус Зиновьева — находящегося, напоминаю, в пределах Отечества и не намеренного собирать чемоданы, во всяком случае, по доброй воле — ниже плинтуса. Его доисключили отовсюду, откуда ещё не успели, выгнали откуда только могли и начали потихоньку вредить. Досталось и родственникам — в частности, старшему брату, военному, почти дослужившегося до генерала, которого за отказ публично отречься от набедокурившего младшего выгнали из армии и выслали из Москвы. Вокруг семейства Зиновьевых образовалась пустота — та самая, схлопывающаяся.
В частности, семейство Зиновьевых лишилось легальных источников заработка. Приходилось существовать на случайные деньги — фактически, на доброхотные даяния. Зиновьев продолжал писать.
Вторая книга — «Светлое будущее» — содержала личные оскорбления в адрес Генерального Секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР Леонида Ильича Брежнева. Засим последовала реакция — по сравнению со сталинскими и даже хрущёвскими временами довольно мягкая. Зиновьева было решено выслать, причём тихо и без шума, по приглашению от какого- нибудь западного университета. Посадили бы, но в ту пору власть боялась «нового Солженицына» или даже «нового Синявского» и вышла установка «не связываться». Впрочем, «по приглашению» выслать строптивого профессора не получилось — пришлось жать масло, ставить сроки...
В августе 1978 года семья Зиновьевых отправилась в Мюнхен — как все тогда думали, навсегда.
Сейчас, «после всего», книги Зиновьева провалились в ту же клоаку, что и вся «антисоветская литература». Более того, в эту клоаку их затаптывают ногами либералы (в особенности те, которые сами были прототипами зиновьевских персонажей). Последующее «обратное предательство» Зиновьева — то есть его возвращение в Россию и фактическое присоединение к «красной» оппозиции — тому весьма способствовало. Помню, как одна интеллигентная дама на возрасте, безумно гордившаяся любовно собранной антисоветской библиотекой (с перепечатанным на машинке Солженицыным, ксеренным Шаламовым и т. п). шипела как гюрза: «Зиновьев — свинья… Столько людей посадили из-за книжонок его поганых!» Несколькими годами раньше она, напротив того, вкусно хихикала, цитируя хлёсткие пассажи из «Высот».
И та, и другая реакция, в общем, понятны, но нам сейчас неинтересны. Более того — смысл произведений Зиновьева в наименьшей мере состоит в их «антисоветском пафосе». Это не значит, что его там нет. Просто сейчас он идёт в ту же цену, что и, скажем, пафос Свифта, который в своих сочинениях тоже ведь тонко намекал на родную Британию. Но мы читаем «Гулливера» не за этим — и уж тем более не поэтому.
Но для того, чтобы понять, чем именно зиновьевские инвективы отличались от прочей «антисоветчины», придётся малость углубиться в последнюю. А также поговорить о своеобразной зиновьевской социологии. Вся антисоветская литература, написанная на русском языке, целиком и полностью находится в русле той традиции, которая в своё время породила «критический реализм» и прочие «свинцовые мерзости русской жизни» (от которых большевики впоследствии взялись лечить Россию по принципу similia similibus — и прописали русским свинцовые примочки).
То есть это была литература обличительная и разоблачительная — либо впрямую, с конкретными именами и обвинениями в лицо, либо «с эзопчиком», через «сатиру». Обвинения бросались либо отдельным людям (скажем, Ленину или Сталину), либо каким-нибудь коллективными сущностям (например, «Партии» или «бюрократии»). В пределе они адресовались двум метасуществам — Власти и Народу. Власть обличалась (опять же, если доводить дело до предельного поинта) за её активность, народ — за его пассивность (впрочем, активности народа — особенно русского — принято было тоже заранее бояться, потому как ничего хорошего антисоветчики от него не ждали). Отношения власти и народа описывались в категориях «строя» (в данном случае «советского»), который и был основной мишенью критиков. Ибо, с их точки зрения, единственным источником всего хорошего и всего плохого в стране была именно власть и её конкретные действия.
Зиновьев же демонстрировал совершенно иной подход к социальной реальности. Если с чем-то его сравнивать, то он был близок — как по стилю, так и по предмету основного интереса — к популярным в среде советских инженеров Паркинсону и Мерфи, то есть к жанру «иронических социологических трактатов». Это очень специфический жанр, начатки которого можно усмотреть у великих сатириков прошлого, но по существу он родился во второй половине XX века.
Это прямое художественное изображение общественных отношений на микроуровне, с карикатурными человечками-муравьишками, движимыми социальными законами. Зиновьев называл это «социологическим романом» — когда объектом литературного интереса становятся не герои и не их частные отношения, а то общее, которое через них просвечивает. (Кстати: уж если искать западноевропейские корни зиновьевского творчества, то стоило бы обратить внимание не только на Свифта, но и на… Диккенса, чьи персонажи тоже деформированы «невидимыми социальными силами».)
К «обычной» литературе всё это имеет примерно такое же отношение, как попытка рисовальщика натюрмортов — скажем, каких-нибудь яблок на подносе — изобразить на холсте
Объектом зиновьевского интереса был не «советский строй», а советский
То же самое касается и «народа», в котором многие искали исток и причину советских ужасов. О нет, это было бы слишком хорошо. Зиновьев был уверен, что советская ситуация имеет отношение к свойствам советского народа разве что в своих лучших проявлениях (после 1991 года он стал уделять этому моменту основное внимание). А вот советская мерзотина, напротив, имеет прямое отношение ко всем людям вообще.
Зиновьев отказался рассматривать советские порядки как нечто сконструированное «сверху» или рождённое «от особенностей нации». Он считал их в высшей степени естественными, природными, соответствующими самой природе человека. Советская власть, с его точки зрения, не исказила эту природу, а, напротив, убрала или сильно ослабила некоторые искажающие её факторы. «Гомо советикус» (сам Зиновьев сокращал это наукообразное выражение до смачного
Зиновьев несколько раз брался за изложение своей социологии в систематическом виде. Под конец жизни ему это даже удалось. Однако к тому времени его первоначальная картина мира, с одной стороны, усложнилась, с другой, — подверглась сознательной деконструкции, осуществляемой отчасти в популяризаторских целях, отчасти в видах встраивания новых идеологем.
Я буду излагать «систему Зиновьева» в том виде, в котором она представлена в его ранних книгах,