'Как жизнь идет, Миша?' — 'Как? — недоумевающе склонил голову к плечу. — Как всегда. Семь дней — сняты швы. Семь дней сняты швы. Так и проходит…'
Так и проходила жизнь… и прошла.
Вся жизнь, от первого самостоятельного шага со дня получения диплома до последнего прохода по родному отделению, за пределы которого он редко выходил, отмерялась вот этим: 'Семь дней — сняты швы. Семь дней — сняты швы'. Простой больничный хирург в небольшом курортном городишке, потом, там же, простой заведующий отделением, потом простой хирург московской больницы — и там же заведующий отделением. И все. А вот его карьера в денежном выражении: шестьсот рублей (то есть шестьдесят) в 1952-м, в год начала работы, — и сто восемьдесят семь в год смерти, в 1986-м.
На похоронах, у гроба, один коллега, он же больной, доверившийся ему при тяжелом недуге, назвал покойного Михаила Евгеньевича Жадкевича 'великим мастером'. Он действительно был великий мастер. Он лечил людей. А если не лечил, сидел в ординаторской, изредка заходя в свое законное обиталище кабинет заведующего. Он компенсировал отсутствующую формальную общественную работу беспрерывными советами — рассуждениями, обращенными ко всем, начиная с генерального секретаря ООН, президента США, папы римского или Федерико Феллини и кончая нашим председателем райисполкома, главврачом и не нуждающимися в советах санитарками. Партийным инстанциям советов не давал. Как ему казалось.
Он так любил свою работу, что за трудную операцию готов был платить из своего кармана. Но не мог. Любимая шутка в больнице: 'Жадкевич больных себе ищет даже на улице'. Однажды вечером пришел я в больницу во время его дежурства. Он звонил в центр 'Скорой помощи': 'Привезите нам чего-нибудь еще! Мы без дела сидим. Ночь впереди'. Положил трубку и обернулся ко мне: 'Я же не говорю, что не подвезли цемент, трубы… У нас все есть. Но зачем же простой?'
Иные называли его неудачником. Но так не считали сотни людей, пришедшие на его похороны! «Неудачник» великой своей удачей почитал образ жизни, дававший ему возможность любить то, что он любил. Пусть это была его личная, а не общественная удача. Он один из немногих людей, которым не стеснялись говорить искренне, в лицо, все то хорошее, что потом с той же искренностью повторили, глядя в его мертвое лицо. И многие успели ему все это сказать, пока он был жив. Большая удача!
Помню нашу первую встречу. В ординаторской сидел молодой человек. На коленях его лежал портфель, к которому, словно к пюпитру, была прислонена книжка. Я поздоровался, он стал подниматься… Нет — возвышаться. Он распрямлялся, он вырастал надо мной, и я думал, что это никогда не кончится. По правде говоря, никогда и не кончилось. На весь мой век осталась в мозгу картина: высокий, чуть пригнувшийся из-за портфеля, прижатого к коленям, из-под белого халата выглядывает расстегнутый ворот красно-черной ковбойки — и такие, ставшие неожиданно и мгновенно родными, глаза и улыбка. Описать их я не умею — не дано. Больше ни разу не видал я его с портфелем. И даже представить не могу, как, например, с ружьем. А дворянские его предки, наверное, любили побаловаться охотой. Миша был врач в пятом поколении, и представить его целящимся во что-нибудь живое — не могу.
Последние лет пятнадцать он улыбку прятал. Потеряв передние зубы, так и не собравшись вставить новые, приобрел он манеру держать палец у носа, заслоняя новоприобретенную щербатость. А улыбка все равно светилась — на лбу, из глаз, на длинной кисти, которая, словно ширма в современном театре, прикрывала отсутствие когда-то необходимого реквизита. И рост остался при нем. Рост создавал ряд неудобств: ассистентам его на операциях приходилось подставлять скамеечки — высоковато оказывался операционный стол. Порой приходилось надевать на него два стерильных халата: один, как всем, прикрывавший его лишь до середины бедер, словно мини-юбка, второй ниже, завязанный на пояснице. Спецодежда в больницах стандартна, рассчитана на хирургов обычных размеров. 'Не хочу, — говорил он, — чтобы сын был таким же. Больно много сложностей. В «Богатыре», когда туфли примеряешь, зеваки собираются поглядеть, как выглядит сорок восьмой размер. Неловко. Вот когда был в сборной — там легче, там все длинные, там ты не белая ворона. Баскетбол для высоких — убежище, спасение убогих. Там мы среди своих. Помнишь, был такой Ахтаев? Два тридцать два. Так я в его кеды обутым помещался. Там я чувствовал себя человеком'.
Вспоминаю Мишу рядом с профессором Еланским. Тот был много выше. Это зрелище меня успокаивало: вот ведь Миша ниже, а велик. Может, и я ничего. Много понадобилось мне прожить, проработать, продумать, насмотреться на Мишу, чтобы понять, сколь малую роль играют не только внешние отличия, но и внешние обстоятельства. Все в нем рождалось от нутряной сути его, а не от внешних радостей, неудобств, успехов или скверны. Естественность — главное качество человека. Естественность сделала его 'великим мастером'.
А как написать его биографию?
Не участвовал, не привлекался, не находился, не избирался, не награждался.
Учился, оперировал, учил оперировать…
Родился в Краснодаре, в тридцатом году, апреля девятого дня. Наследник по прямой четырех врачей. Медицинская династия — это страсть, передающаяся по наследству. До сего дня рассказывают, будто в Прилуках стоит памятник земскому врачу Жадкевичу, деду Михаила Евгеньевича. Отец его тоже был врачом и, подобно многим российским врачам, создавал земский стиль помощи человеку человеком, разъезжая в собственном выезде по деревням округи, тяжко и бескорыстно неся народу не только посильную помощь при физических недугах, но и начала культуры, цивилизации… Гражданская война заменила земскую медицину «здравоохранением», и Евгений Михайлович Жадкевич оказался в Екатеринодаре, где лечил, а также учил в должности профессора терапии и, уже в почтенном возрасте, родил Мишу.
И началась биография: школа, эвакуация, школа, институт, баскетбол… Склонности и увлечения делили время на баскетбол и хирургию. На третьем курсе подбирал на улицах бесхозных собак и превращал респектабельный профессорский дом в виварий!..
Этой потехе — один час. Другой потехе — час другой. Рост (не Юра собственный) привел его в баскетбол. Пока институт — есть время ездить по сборам и тренировкам. Способности и возможности довели его до уровня сборной РСФСР. Впрочем, спортивные успехи более зримы, чем успехи на поприще врачевания.
Уже тогда, в юности, мазнула Мишу своим крылом слава: краснодарская газета помянула его участие в российской сборной. Не помню, что писала газета, которую он нашел незадолго до смерти, разбирая архив матери. Юность, учеба, крики болельщиков, аплодисменты, свист, поклонники, страх преподавателей перед укрупняющейся спортивной знаменитостью. Но вот — в пятьдесят втором — учеба кончилась. Миша перед выбором. Выбирать легко, когда выбора нет или за тебя выбирают. Миша не был Адамом, выбиравшим Еву из единственной кандидатки. Вследствие чего оказался в хирургическом отделении больницы курортного городка Горячий Ключ. Вокруг — санатории с желудочными больными, а стало быть, осложнения, требующие экстренного лечения ножом. Добрым словом могут помянуть теперь его собак больные, попавшие прямиком от диетического стола санатория на операционный стол Михаила Евгеньевича.
Он делал только то, что нравилось ему. А делать надо необходимое, рутинное. Операции и лечение никогда не были для него рутиной, в отличие от надоедливой, мутной, но обязательной врачебной писанины. К годовому отчету у него оказывалось какое-то количество чистых бланков. Ухудшая свои достижения, воровато оглядываясь, Жадкевич кидал пустые 'истории болезней' в печь. В Москве же в конце года приходилось вспоминать каждого больного, но это было ему легко. Он не мог запомнить имя, телефон, дату. Но то, как шла операция, какие были осложнения, какой шов казался ему сомнительным, за какой приходилось дрожать — это он помнил всю жизнь.
Уж сколько лет прошло, а до последнего дня приезжали к нему из Горячего Ключа в Москву полечиться. И каждый раз ему надо было извернуться — ведь не имеем мы права класть иногороднего в московскую больницу. И он выворачивал себя наизнанку, митинговал на всю больницу, что приезжие такие же больные и требуют такого же лечения, как и москвичи, что не проходимцы, не тунеядцы и ни одна графа из анкеты не делает их изгоями почему же он должен, словно угорь, извиваться ради благого дела?! Как-то в очередной раз его ругали за незаконную операцию приезжего земляка. Миша поверг в ужас администрацию, вылив на свет Божий затаенность советских уродств: 'Да что вы так нервничаете? Он же простой русский больной — не грузин, не еврей'.
Ну а про то, что не берет он денег, — это знали все. Однажды кто-то сунул ему в карман конверт, и он долго бегал по больнице, спеша сообщить каждому, что вот, мол, он уже и взятки получает. В другой раз ему в кабинете оставили коробку с тремя бутылочками коньяка — так Миша их тотчас передал кому-то из