Оззи увернулся, и раввин заехал ему по носу.
На рубашку Оззи красной струей выхлестнулась кровь.
Поднялась суматоха. Оззи закричал:
— Гад, гад! — и рванул из класса.
Раввин Биндер отшатнулся так, точно и у него вдруг хлынула кровь, только в другом, противоположном направлении, потом грузно шатнулся вперед и ринулся за Оззи. Ребята метнулись вслед за объемистой, обтянутой синим пиджаком спиной раввина, и, старик Блотник обернуться не успел, как класс опустел, а мальчишки мчали во весь опор через три этажа — наверх, на крышу.
Если уподобить дневной свет жизни человека: рассвет — рождению, закат — уходу за черту — смерти, в таком случае к тому времени, когда Оззи Фридман, лягаясь, что твой мустанг, отбился от норовящего ухватить его за ноги раввина Биндера и протиснулся через дверцу люка на крышу синагоги, дню стукнуло лет пятьдесят. Пятьдесят — пятьдесят пять, как правило, именно столько ноябрьскому дню в предвечерние часы, потому что именно в этот месяц, в это время уже не видно, только слышно, как свет, угасая, отстукивает время. Так что, когда Оззи закрыл перед носом раввина дверцу люка, резкий стук задвигающейся щеколды вполне можно было — пусть на миг — оплошно принять за звук только что пронизавшей небо из бура-серой пелены.
Встав на колени, Оззи всем весом налег на дверцу люка: он был уверен, что раввин Биндер вот-вот напрет на дверцу, разнесет ее в щепу, а его отшвырнет в небо. Дверца, однако, не шелохнулась — снизу доносился лишь топот, поначалу громкий, потом глухой, точно отдаленные раскаты грома.
Мозг его пронзила мысль: «И это я?» Для тринадцатилетнего мальчишки, только что обозвавшего наставника гадом, причем дважды, вопрос не такой уж неуместный. Вопрос «И это я? И это я?» звучал все громче и громче, пока Оззи не обнаружил, что уже не налегает на крышку люка, а несется что есть мочи к краю крыши — из глаз его льют слезы, из горла рвется крик, руки сами по себе болтаются туда-сюда.
«И это я? И это я…Я…Я…Я…Я? Должно быть, я, но я ли это?»
Такой вопрос, наверное, задает себе вор в ночь, когда впервые взламывает окно, над таким вопросом, говорят, задумываются женихи перед алтарем.
За те несколько секунд, пока Оззи, очертя голову, несся к краю крыши, он перестал понимать себя. Он глядел на улицу внизу, но мысли у него путались, и он не мог определить, о чем вопрошает себя — я ли это назвал Биндера гадом? или: я ли это скачу по крыше? Однако вид улицы разрешил все сомнения: в каждом деле есть такой момент, когда вопрос — ты это или кто еще — приобретает чисто академический интерес. Вор рассовывает деньги по карманам и выпрыгивает из окна. Новобрачный снимает в гостинице номер на двоих. А парнишка на крыше видит, что внизу собралась толпа и, задрав головы, пялится на него, точно на свод нью-йоркского планетария. И тут-то и открывается, что это не кто иной, как ты.
— Оскар! Оскар Фридман! — раздался голос из людской гущи — будь он зримым, он походил бы на письмена на скрижалях. — Оскар Фридман, слезь с крыши! Немедленно! — Раввин Биндер простер длань горе, грозно наставил перст на Оззи. Ни дать ни взять диктатор, но диктатору этому — по нему было видно — только что плюнул в глаза лакей.
Оззи ничего не ответил. Не задержав взгляд на раввине Биндере, он принялся складывать картину мира внизу: разбирал, где стоят, где не стоят люди, где друзья, где недруги, где участники, где зеваки. Его друзья нестройными звездообразными группками сгрудились вокруг раввина Биндера — он все еще простирал длань горе. Центром звезды, концы которой завершали не ангелы, а пять подростков, был Итци. Что за картину являл собой мир — эти звезды внизу, раввин Биндер внизу… Оззи — только что он и телом- то своим не владел — вдруг открылся смысл слова «власть»: открылся Покой, открылась своя Сила.
— Оскар Фридман, спускайся, считаю до трех!
Мало кто из диктаторов соглашался ждать до трех, пока подданные выполнят его приказ, но, как водится, раввин Биндер диктатором был лишь с виду.
— Оскар, ты спустишься?
Оззи согласно кивнул, хотя не имел намерения нигде — ни в подлунном мире, ни в поднебесье, куда он вознесся, — подчиниться раввину Биндеру, досчитай тот хоть до миллиона.
— Ладно, — сказал раввин Биндер. Провел рукой по черной шевелюре, не хуже, чем у Самсона, словно такой жест предписывался ритуалом, а без него счет нельзя и начинать. Другой рукой начертал в воздухе круг и сказал:
— Раз!
Гром не грянул, гроза не разразилась. Напротив, тут-то, словно только такого сигнала она и ждала, на крыльце синагоги появилась персона уж ни в коей мере не грозная. Яаков Блотник не так вышел, как высунулся из двери в надвигающиеся сумерки. Держась за дверную ручку, он возвел глаза на крышу:
— Ой!
В его стариковскую голову если что и взбредало, то крайне медленно, точно на костылях, и, хотя он не мог представить, зачем парень залез на крышу, он знал, что это нехорошо, то есть, нехорошо для евреев. Яаков Блотник все, что ни происходило в мире, оценивал просто: хорошо или нехорошо это для евреев.
Он приложил свободную руку к иссохшей щеке: «Ой, Готеню!»[53] После чего быстро — быстро для него — опустил голову и обозрел улицу. И кого он там увидел — раввина Биндера (тот только что дрожащим голосом произнес «два», как человек, который пришел на аукцион с тремя долларами в кармане), учеников — и больше никого. Пока что «для евреев это было не так и плохо». И все-таки нужно, чтобы мальчишка, пока его никто не увидел, тут же слез с крыши. Но вот вопрос: как снять мальчишку с крыши?
Всем, у кого когда-либо забирался на крышу кот, известно, как его достать. Нужно вызвать пожарную команду. Или для начала позвонить на телефонную станцию и спросить, как вызвать пожарную команду. Ну а потом заскрежещут тормоза, затрезвонят колокола, зазвучат зычные команды. И кота снимут с крыши. Так же нужно поступить, чтобы снять мальчишку с крыши.
То есть так же поступить, если ты Яаков Блотник и у тебя однажды забрался на крышу кот.
Когда пожарные машины — числом четыре — прибыли, раввин Биндер уже четыре раза досчитал до трех. Огромная пожарная машина обогнула угол, с нее спрыгнул пожарный, подбежал к желтому гидранту перед синагогой и с остервенением принялся откручивать заглушку. Раввин Биндер подскочил к нему, схватил за руку.
— У нас ничего не горит…
Пожарный, не оборачиваясь, что-то буркнул, не переставая откручивать заглушку.
— У нас ничего не горит, ничего не горит… — надрывался Биндер.
Пожарный снова что-то буркнул, тогда раввин обхватил его лицо обеими руками и повернул к крыше.
Оззи показалось, что раввин хочет отвинтить пожарному голову, все равно как отвинчивают пробку. Он не мог удержаться от смеха — ну и зрелище, семейный портрет, да и только: раввин Биндер в черной кипе, пожарный в красной каске, а рядом притулился низенький желтый гидрант — ни дать ни взять младший братишка с непокрытой головой. С края крыши Оззи приветствовал эту картину глумливым взмахом руки, и тут же его правая нога поползла к краю крыши. Раввин Биндер закрыл глаза руками.
Пожарные работают споро. Оззи еще не восстановил равновесие, а на газоне перед синагогой уже развернули огромную, круглую, желтую сетку. Пожарные, державшие ее, сурово, безучастно смотрели на Оззи.
Один из них повернулся к раввину Биндеру:
— Этот парень, он что — псих или как?
Раввин Биндер отнял руки от глаз, медленно, боязливо, как отдирают пластырь. Проверил: на тротуаре — ничего, в сетке вмятин нет.
— Так он будет прыгать или что? — крикнул пожарный.
Голосом, теперь уже никак не трубным, раввин Биндер в конце концов выговорил:
— Да, да, вроде бы да… Грозился, что прыгнет.
Грозился? С чего бы, на крышу он залез — это Оззи помнил, — чтобы отвязаться от Биндера; прыгать он и не думал. И убежал он, чтобы отвязаться от Биндера, и, по правде говоря, на крышу лезть не