— Если бы он только начал учиться, — сказала моя мать. — Если бы нашел себе занятие!
— Он нашел себе занятие, — ответил отец. — Дурака валять.
После того как мы закончили ужинать, мать собрала еду для миссис Вишнев и Селдона, а отец помог ей снести тарелки на первый этаж. Мыть посуду досталось нам с Сэнди. Мы встали вдвоем у мойки — для нас это дело привычное, но тут меня понесло — я принялся болтать и никак не мог остановиться. Я рассказал брату об игре в кости. Рассказал об агенте ФБР. Рассказал о мистере Вишневе.
— Он не в своей постели умер, — сообщил я. — Мама сказала нам неправду. Он покончил с собой, а она это скрывает. Селдон, вернувшись из школы, нашел его в стенном шкафу. Он повесился. Вот почему приезжала полиция.
— А какого он был цвета? — спросил Сэнди.
— Я видел его только под простыней. Может, посинел, не знаю. Да и знать не хочу. Посмотрел, как задвигают носилки в машину, — и, поверь, больше не захотелось.
О том, что я поначалу решил, будто умер наш отец, я не сказал из страха, что, если произнесу это вслух, так оно и будет. То, что отец оказался жив — более чем жив, потому что, впав в ярость, пригрозил вышвырнуть Элвина из дому, — для меня ничего не отменило.
— А откуда ты узнал, что он висел в шкафу?
— Ребята рассказали.
— А ты и поверил?
Став знаменитостью, Сэнди и вел себя соответственно. Обо мне и о моих друзьях он говорил теперь явно пренебрежительно.
— Ну, а почему же тогда приехала полиция? Только из-за того, что он умер? Но люди ведь мрут каждый день. — Как бы мне хотелось, чтобы кто-нибудь разубедил меня в непреложности этой истины. — Он покончил с собой. Наверняка.
— А что, кончать с собой — это противозаконно? — насмешливо спросил у меня брат. — Его, может, в тюрягу за это упрячут?
Ответа на этот вопрос у меня не было. Я не знал, что такое закон, а значит, не мог определить, что противозаконно, что нет. Я уже не знал, жив ли мой отец — как раз сейчас спустившийся на первый этаж вместе с матерью, — или всего-навсего притворяется живым, или это вообще не он, а его самого увозят куда-то в салоне «скорой помощи». Я ничего не знал. Я не знал, почему Элвин так испортился. Я не знал, не приснился ли мне агент ФБР, остановивший меня на Ченселлор-авеню. Наверное, приснился, но этого не могло быть, потому что и всех остальных он тоже расспрашивал. Хотя, может быть, им тоже приснилось. У меня кружилась голова, и казалось, будто я — вот-вот упаду в обморок. Я никогда не видел, как кто-нибудь падает в обморок, — только в кино, — и со мной этого раньше не происходило. Я никогда еще не смотрел на свой дом украдкой с противоположной стороны улицы, стесняясь того, что живу в этом доме. В кармане у меня еще никогда не бывало двадцати долларов. Я никогда не встречал мальчиков, собственными глазами видавших, как их отец повесился в стенном шкафу. Никогда еще мне не доводилось взрослеть столь стремительно.
Впервые — вот что без конца повторялось в 1942 году.
— Лучше позови-ка маму, — сказал я брату. — Скажи, пусть идет домой немедленно!
Но прежде чем Сэнди дошел до двери, меня вырвало в кухонное полотенце, по-прежнему остававшееся у меня в руках, а потом потерял сознание, потому что мне оторвало ногу и все вокруг было в моей крови.
Шесть дней я пролежал в постели с высокой температурой, такой слабый и безжизненный, что семейный врач заглядывал к нам буквально каждый вечер проследить за развитием не столь уж редкой детской болезни, суть которой сводится к словам: «Не могу поверить в то, что происходит».
Более или менее я пришел в себя в воскресенье. Во второй половине дня, и в гостях у нас был дядя Монти. Элвин тоже вернулся домой — и, насколько я, лежа в постели, мог разобрать доносящийся из кухни разговор, — его не было с той пятницы, когда покончил с собой мистер Вишнев, а сам Элвин набил на пустыре полные карманы пятерками, десятками и двадцатками. Но с того же пятничного вечера я и сам пребывал неизвестно где — все бежал, спасался от копыт тех самых приютских лошадей, которые, страшно преобразившись, загнали меня чуть ли не на край света.
А тут опять дядя Монти — и опять за старое: он обрушивался на Элвина, употребляя слова и выражения, в нашем доме, а особенно в присутствии моей матери, непредставимые и немыслимые. Но, конечно, дядя Монти имел подходы к Элвину, каких у моего отца не было и быть не могло.
К вечеру, когда на смену крикам пришли вздохи по моему покойному дяде Джеку и зычный голос Монти утратил всегдашнюю агрессивность, Элвин в конце концов согласился пойти работать на продуктовый рынок, от чего он с таким пренебрежением отмахнулся ранее, когда дядя Монти предложил ему это в первый раз. Столь же беспомощный, как в день, когда он прибыл на ньюаркский вокзал в сопровождении плечистой медсестры, столь же униженный, как в те минуты, когда он не осмеливался взглянуть никому из нас в глаза, Элвин теперь пообещал прервать дружбу и деловое партнерство с Шуши и прекратить игру на окрестных улицах. Ненавидящий слезы не меньше, чем собственную неполноценность, он сейчас, к нашему изумлению, разрыдался в голос, попросил прощения и пообещал впредь не издеваться над моим братом, не прекословить моим отцу с матерью, не служить дурным примером мне — и вообще, относиться к нам с благодарностью, которой мы, несомненно, заслуживаем. Дядя Монти предостерег Элвина: если тот не сдержит собственного слова и не прекратит подрывать семейный уклад в нашем доме, все Роты проклянут его раз и навсегда.
Хотя Элвин вроде бы старался впрячься в работу типа
Весной 1942 года, празднуя успех Исландского коммюнике, президент Линдберг с супругой дал и в Белом доме торжественный обед в честь министра иностранных дел Германии Иоахима фон Риббентропа, который, как известно, назвал Линдберга в разговоре с коллегами по руководству нацистской партии идеальным, с точки зрения Германии, будущим президентом США, — и произошло это задолго до того, как республиканцы в 1940 году избрали Линдберга кандидатом на своем съезде. Фон Риббентроп восседал об руку с Гитлером на исландских переговорах, и он же оказался первым нацистским вождем с момента захвата власти девять лет назад, которого официально пригласили в Америку. Как только о предстоящем визите Риббентропа было объявлено, это решение Линдберга подверглось резкой критике в либеральной прессе, по всей стране прокатились демонстрации и митинги и впервые после собственного поражения на выборах не смог смолчать бывший президент Рузвельт: обратившись к нации из Гайд-Парка, он призвал Линдберга отменить приглашение