— Не знаю. Я потерял сознание. Кто-то вытащил.

— Я хочу понять тебя, Элвин, — и не могу. Он плюется! Плюется в лицо мертвецу! И теряет ногу.

— Иногда сам не знаешь, что делаешь и почему. — Сказал это я. Да что я понимал? Однако я возразил дяде Монти. — Не знаешь, почему, а все равно делаешь. Потому что не можешь иначе.

— Ты не можешь иначе, Фили, только если ты идиот. Только если ты стопроцентный идиот. — И дядя вновь обратился к Элвину. — Ну и что теперь? Так и будешь валяться здесь, потихоньку проедая пособие? Снайпер ты херов! Или, может, решишь все же позаботиться о себе, как поступаем мы все, несчастные смертные? Когда ты соизволишь подняться, для тебя найдется работа на рынке. Ты начнешь с самого низу, ты будешь мыть полы в сортире и сортировать помидоры, начнешь грузчиком и разнорабочим, но ты будешь работать на меня и получать жалованье каждую неделю. Проку от тебя будет немного, но я уж как-нибудь перетопчусь, потому что ты сын Джека, а ради моего брата Джека я готов на все. Не будь Джека, я бы не достиг того, что достиг. Джек научил меня делать бизнес, а потом он взял да помер. Штейнгейм хотел научить тебя делать свой бизнес — строительный. Штейнгейм хотел. Но тебя, идиота, научить нельзя. Ты швырнул ключи в лицо Штейнгейму. Эйб Штейнгейм для тебя — тьфу, плюнуть и растереть. Любой — тьфу, плюнуть и растереть, для Элвина Рота, — любой, кроме Гитлера.

На кухне, в одном ящике с ухватами и печным термометром, моя мать держала толстую и длинную иглу и суровую нитку, которой она зашивала на День благодарения праздничную индюшку, предварительно нафаршировав ее. Если не считать выжималки, эта игла была единственным предметом во всем доме, который можно было бы использовать как орудие пытки, и сейчас мне хотелось достать ее и зашить дяде Монти его грязный рот.

Уже выходя из нашей комнаты и собираясь на рынок, дядя Монти еще раз повернулся к Элвину и подвел итог. Не столько подвел, сколько прорычал, хотя вроде бы и с любовью. Поразительный итог — в классическом ветхозаветном стиле.

— Твои товарищи рискнули всем ради тебя. Полезли под огонь и вытащили с ничейной полосы. Не так ли? А, спрашивается, ради чего? Чтобы ты до конца дней играл в кости с Маргулисом? Чтобы резался в покер на пустыре за школой? Чтобы ты воровал бензин на заправке у Симковица? Ты совершил все ошибки, какие только бывают. Все, что ты делал, делалось неправильно. Даже в немцев ты стрелял неправильно. Почему так? Почему ты швыряешь людям в лицо ключи? Почему плюешься? В мертвеца — вон в кого ты ухитрился плюнуть! А почему? Неужели потому, что твою собственную жизнь тебе преподнесли на серебряной тарелочке, как, впрочем, и остальным Ротам? Не будь Джека, Элвин, я не стал бы тратить на тебя время. Потому что сам ты этого не заслуживаешь. Да и вообще ничего не заслуживаешь, если уж начистоту. Ни-че-го! К двадцати двум годам ты так и остался позором для всей семьи. И я делаю это, сынок, не ради тебя, а ради твоего отца. Я делаю это ради твоей бабушки, моей мамы. «Помоги этому мальчику», — сказала она мне, вот я и помогаю. Как только захочешь разбогатеть, ковыляй ко мне на своей деревянной ноге, и мы потолкуем.

Элвин не заплакал, не выругался даже, после того как дядя вышел, сел в машину и уехал. Даже когда дверь за дядей Монти захлопнулась, и он, казалось бы, мог дать волю накопившемуся гневу. Он впал в ступор — и ни слез, ни слов у него не нашлось. Нашлись они у меня, когда в ответ на все мои мольбы он так и не открыл глаз и не посмотрел на меня, — слова и слезы, которые хлынули ручьем, едва я остался в единственном месте во всем доме, где, как я знал, меня не потревожат, не осудят и не утешат.

Март 1942 — июнь 1942

ВПЕРВЫЕ

Вот как Элвин понял, кем стал Сэнди.

В первый понедельник по приезде Элвина, когда ему предстояло остаться одному, моя мать взяла с него клятвенное обещание не делать ни шагу без костылей, пока кто-нибудь из нас не вернется домой. Но Элвин настолько ненавидел костыли, что не желал пользоваться ими, даже когда никто не мог застать его за этим «позорным» занятием. Ночью, когда мы лежали в темноте на соседних кроватях, он с горьким смехом объяснил мне, что ходить на костылях не так-то просто, как это представляется моей матери.

— Идешь в ванную, — начал Элвин, — а они падают. И всегда с грохотом. Всегда с чудовищным грохотом. Зайдешь в ванную, тебе надо взять в руку член, а ты не можешь, потому что костыли мешают. В конце концов избавляешься от них и стоишь на одной ноге. А это не есть здорово. Тебе приходится к чему- нибудь прислониться, не влево, так вправо, а в результате промахиваешься мимо очка. Твой отец сказал мне, чтобы я писал сидя. Знаешь, что я ему ответил? «Только вместе с тобой, Герман!» Чертовы костыли. Стоишь на одной ноге. Держишь чертов член. Господи! Поссать-то и на двух ногах трудно.

Я не смог удержаться от хохота. Не только потому, что рассказ Элвина вышел вдвойне смешным из-за того, что прозвучал в полной тьме, но и потому, что мужчины еще никогда не делились со мной столь сокровенным, вовсю используя при этом слова, которые мне запрещалось употреблять, и не брезгуя сортирным юмором.

— Что ты смеешься? — удивился Элвин. — Я правду говорю: поссать не так просто, как кажется.

И вот в первый понедельник у нас, оставшись в одиночестве и пребывая в уверенности, что ампутация представляет собой невосполнимую потерю и что собственная ущербность будет мучить его до смерти, Элвин умудрился упасть, причем никто в семье так и не узнал об этом, кроме меня. Перед тем как упасть, он стоял на кухне, привалившись к раковине, и наполнял водой стакан; стоял, естественно, не на костылях. А когда повернулся, чтобы возвратиться в комнату, просто-напросто позабыл о том, что у него всего одна нога, и, вместо того чтобы «поскакать», сделал нормальный шаг — и, понятно, повалился на пол. Боль в едва зарубцевавшейся культе оказалась еще сильнее фантомной — о которой Элвин рассказал мне позже, когда я увидел, как он ни с того ни с сего корчится в постели, — ноги нет, а то место, где ей надо быть, болит, да еще как!

— И где есть, болит, и где нет, болит, — постарался пошутить он, когда пришло время меня успокоить. — Хотел бы я посмотреть на того, кто все это придумал!

В английском госпитале кололи морфий.

— Ты все время просишь укол, — рассказал мне Элвин, — и только допросишься, его тебе делают. Нажимаешь на кнопку, приходит сестра, ты говоришь ей: «Морфий! Морфий!» — и чуть ли не моментально вырубаешься.

— А сильно болело в госпитале, — спросил я у него.

— Можешь не сомневаться!

— А когда было больнее всего?

— Больнее всего? — повторил он. — Больнее всего было, когда папа прищемил мне палец автомобильной дверцей, а было мне тогда шесть лет от роду. — Он рассмеялся, поэтому и я рассмеялся. — А папа и говорит, когда я разревелся, а ростику я был во-от такого: «Прекрати, слезами горю не поможешь». — Все еще — но уже беззвучно — смеясь, Элвин продолжил: — Но хуже, чем боль, другое. Это ведь мое последнее воспоминание о нем. Позже в тот же день он просто упал и умер.

Борясь с мучительной болью на кухонном линолеуме, Элвину некого было позвать на помощь, не говоря уж о том, чтобы попросить укол морфия; одни были на работе, другие — в школе; ему предстояло пробраться через всю кухню и коридор к нам в комнату, а затем и к себе в постель; правда, чего-чего, а времени у него было предостаточно. И уже на самом финише, собравшись совершить последний бросок с пола на кровать, он увидел под нею надежно припрятанный альбом с рисунками Сэнди. Тот все еще держал в этом альбоме крупные карандашные рисунки и наброски углем, переложив их папиросной бумагой, и вынимал, только когда требовалось их кому-нибудь показать. Альбом был слишком большим, чтобы хранить его на веранде, вот Сэнди и оставил его в нашей комнате. Из чистого любопытства Элвин извлек альбом из-под кровати, и поскольку предназначение этой вещи оставалось для него загадкой, а больше всего ему хотелось вернуться в постель, — скорее всего просто-напросто запихнул бы его на место, если бы не одно обстоятельство: ленточки альбома были завязаны каким-то замысловатым узлом. Жизнь не имела смысла, бесцельное существование было нестерпимо, боль, начавшаяся в момент нелепого падения на кухне, никак не отпускала, — и вот, чтобы хоть чем-то заняться, а значит, и отвлечься, Элвин принялся возиться с узлом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату