— Что-о-о? — внезапно заорал Сэнди. — Ты сама-то слышишь, что только что сказала?
— А что я такое сказала?
— А что, сама не знаешь? Ты сказала, что он больше не отправится на войну.
— Так оно и есть. Совершенно точно. А поскольку так оно и есть, то он теперь вернется домой прежде, чем могло бы случиться самое страшное.
— А почему он вообще пошел на войну, а, мама?
— Потому что…
— Потому что так захотел папа! — И вновь Сэнди сорвался на крик.
— Нет, сынок, это неправда. — Но ее рука непроизвольно взлетела ко рту, потому что именно ее необдуманные слова вызвали у сына такую реакцию. — Это неправда, — повторила она. — Элвин отправился в Канаду, не сказав нам ни слова. Даже не попрощался. Просто взял да сбежал в пятницу вечером. Ты ведь помнишь, как мы все расстроились. Никто не хотел, чтобы Элвин шел на войну, — он сам так решил.
— Но папа хотел, чтобы в войну вступила вся наша страна. Что, разве не так? Разве не ради этого он проголосовал за Рузвельта?
— Прошу тебя, не кричи.
— Сперва ты сказала: слава богу, что Элвин теперь больше не отправится на войну…
— Не кричи! — Волнение, скопившееся за весь этот день, прорвалось наружу, и вот она просто- напросто рявкнула на старшего сына, которого с таким нетерпением прождала все лето. — Ты сам не понимаешь, о чем говоришь!
— Нет, это ты не хочешь слушать! Если бы не президент Линдберг…
И вновь это имя! Очередному — бессчетному и нас всех измучившему — произнесению которого я предпочел бы звук разрыва авиабомбы.
И тут в смутно освещенном дверном проеме, на самом верху лесенки, ведущей в подвал, появился отец. Хорошо еще, что при таком освещении, да еще снизу вверх, нам не было видно выражение его лица.
— Он разволновался из-за Элвина, — сказала мать, пытаясь объяснить отцу, из-за чего они с Сэнди так раскричались. — Я совершила ошибку. — А Сэнди она сказала: — Нечего мне было спешить выкладывать тебе эту ужасную новость. Трудно, наверное, мальчику прибыть из такой замечательной поездки, а тут сразу… и вообще трудно переезжать с места на место… и ты, конечно, валишься с ног от усталости. — И, признавая собственное бессилие в создавшейся ситуации, она приняла неожиданное решение. — Ступайте наверх, вы оба. А мне нужно заняться стиркой.
И вот мы выбрались из подвала и с облегчением обнаружили, что отца уже нет ни на лесенке, ни в холле: он сел в машину и отправился за покупками.
(В постели, час спустя. Свет уже погашен во всем доме. Мы перешептываемся.)
— Там и вправду хорошо было?
— Просто классно.
— А чего такого классного там?
— Да все: жить на ферме, вставать до рассвета, весь день заниматься на свежем воздухе, и вся эта скотина. Я рисовал множество всякой живности, после покажу. И каждый день — мороженое. Миссис Маухинни сама его делает. Молоко всегда свежее.
— Молоко и у нас свежее.
— Нет, там оно свежее из-под коровы. Еще теплое.
— А от него не заболеешь?
— Так его же почему кипятят?
— Значит, прямо от коровы ты не пил?
— Пробовал, но мне не понравилось. Очень жирное.
— А ты корову доил?
— Орин меня учил, но это трудно. И коты сбегаются, лезут прямо в молоко.
— У тебя был друг?
— Конечно, Орин.
— Орин Маухинни?
— Да, мы с ним одногодки. Он учится в школе и работает на ферме. Встает в четыре утра, ухаживает за скотиной. Это его обязанности. В школу ездит на автобусе. Приезжает — и снова в коровник, потом делает уроки-и спать, а утром подъем в четыре — тяжелая работа быть сыном фермера.
— Но они богатые?
— Изрядные богачи.
— Почему ты так говоришь?
— А что? Так говорят в Кентукки. Ты бы слышал, как говорит миссис Маухинни! Она из Джорджии. У нее на завтрак оладьи каждое утро. С беконом. Мистер Маухинни сам его коптит. У него есть коптильня. Здорово получается.
— Ты ел бекон каждое утро?
— Каждое утро. Это объедение. А по воскресеньям, когда мы вставали, не только оладьи и бекон, а еще и яйца. От своих куриц. У них красный желток. Иди в курятник, бери яиц сколько хочешь.
— И окорок ты ел?
— Окорок у нас бывал на ужин два раза в неделю. Тоже свой. Мистер Маухинни делает его по семейному рецепту. Он говорит, что если окорок провисел в кладовой меньше года, так он его и есть не будет.
— И колбасу ел?
— Конечно. Он и колбасу делает. Измельчает мясо специальной машинкой. Колбасу нам часто давали вместо бекона. Очень вкусно. И свиные отбивные — пальчики оближешь. Я не знаю, почему мы их не едим?
— Потому что это свинина.
— Ну и что? А для чего фермеры разводят свиней? Для красоты, что ли? Как отличную еду. Раз попробуешь — и уже никогда не откажешься.
— Ты теперь всегда будешь есть свинину?
— Конечно.
— Там, небось, жарища была?
— Только днем. Но у нас был перерыв на ланч, — сэндвичи с кетчупом и майонезом и лимонад, — а во второй половине дня опять на прополку. Пропалывали кукурузу, пропалывали табак. У нас с Орином был свой огород для прополки. А так работают в основном негры, поденщики. Там был один такой негр Рандолф, который тоже был поденщиком, а сделался арендатором. Мистер Маухинни сказал, что он отличный фермер.
— Ты понимаешь, что говорят негры?
— Конечно.
— И сам по-ихнему можешь?
— Они говорят «бак» вместо «табак», или «грю» вместо «говорю»: «он грит, я грю, они грят», но на самом деле они почти и не говорят, они работают. Когда режут свиней, то мистер Маухинни зовет двух братьев негров — Клита и старого Генри, чтобы они их потрошили. За это им отдают потроха, они их жарят и едят. Всякую требуху.
— Ты бы и это стал есть?
— Да я негр, что ли? Мистер Маухинни говорит, что негров остается все меньше, они уходят с фермы, думают, что в городе больше заработают. И если в субботу старый Генри попадет за пьянку в полицию, то мистер Маухинни вносит залог, чтобы его отпустили, потому что в понедельник без него не обойтись.
— А башмаки у них есть?
— Не у всех. Мелюзга — босиком. Маухинни отдают им свои обноски — они и рады.
— А кто-нибудь что-нибудь говорил про антисемитизм?