Они пошли в комнату, и баба Вера опять долго звенела пузырьками в шкафу, из которою пахло лекарствами. Достала картонную коробку. В ней лежали вперемешку разные снимки.
— Вот он, Валерик... Папа твой. Сколько уж прошло-то? Двадцать пять лет почти... Это когда мама его уже болела, и он у меня жил.
Славка даже замигал. На лужайке среди пушистых одуванчиков и солнца стоял мальчишка лет восьми с велосипедом 'Школьник'. С прямыми светлыми волосами и кисточкой на макушке. В сбившейся на животе клетчатой рубашке. Он смотрел весело и смело. В глазах — блестящие точки.
— Наездник, — шёпотом сказал Славка.
— И верно, наездник, — согласилась баба Вера. — Всю жизнь за рулём. Вот и... А что ни говори — похож.
Не может быть, что столько лет прошло! Снимок будто вчера сделали. Прочный, блестящий, без всякой желтизны. И чёткий-чёткий. Каждое семечко видно на одуванчиках, каждый узорчик на шинах велосипеда. А у мальчишки — каждый волосок. И царапинка на лбу. И крошечная родинка под левой коленкой — такая же, как у Славки. И даже видны прожилки в радужной оболочке глаз, обращённых прямо на Славку.
'Это папа... — мысленно сказал Славка. — Па-па...' Он словно пробовал на вес это слово. Он его так редко говорил.
Кому скажешь?
Но и этому мальчишке не скажешь. Это просто Валерка Семибратов. Похожий на Наездника пацанёнок, не знающий, что у него будет когда-то сын Славка.
Или... знающий всё-таки?
'Ты кто?'
'Я... Славка... Твой сын'.
'Вот это да! А не врёшь?'
'Хоть кого спроси...'
'Интересно... А какой ты, сын?'
'Я... я не знаю...'
'А кто знает? Пушкин? Чего ты молчишь?'
'А чего говорить?'
'Какой ты? Смелый?'
'Ну...'
'Что ну? Говори по правде'.
'Если по правде, всякое бывает'.
'Эх ты, 'всякое'...'
'Ладно! И ты сейчас не герой... Может, ты верещишь, когда тебе мажут йодом царапины, и боишься оставаться в тёмной комнате, как я, когда был восьмилетним... И вообще не очень задавайся. А то завтра заканючишь 'прокати', а получишь фигу'.
'Ты, Славка, не путай. Катаешь ты не меня. Время другое...'
Неужели правда двадцать пять лет прошло? И нет мальчишки, который прямо сейчас глядит на Славку живыми глазами... Вообще нет. Даже взрослого, который из этого мальчишки вырос...
— Ты, Славушка, что шепчешь?
— Я?.. Так просто. Баба Вера, вы не убирайте эту карточку, ладно? Я потом ещё посмотрю... А это кто?
— Это я.
Вот здорово! На снимке с отломанным уголком была молодая женщина в коротком бушлате, в чёрном берете со звёздочкой, с брезентовой сумкой через плечо. А рядом — двое матросов с автоматами. Автоматы старого образца — с большими дисками.
— Вы в морской пехоте воевали, баба Вера?
— Да нет, Славушка. Разве я воевала?.. Не говори мне 'вы' ради бога... Это они воевали. — Баба Вера показала на матросов. — А я фельдшером была, в медсанбатах да в госпитале.
— Но всё равно же на войне. Вы... ты же рисковала?
— Это, конечно, случалось. Под обстрелами сколько раз была. И под бомбёжками, когда раненых вывозили...
— Баба Вера... Страшно, да?.
— Да нет, Славушка... Как Ниночку убило, мне уж ничего не страшно сделалось. Думала: пускай со мной хоть что... Боли только боялась. Я какая-то чудная была: чьи-то раны обрабатываю, перевязываю, а сама будто их боль чувствую. Потом сколько лет в больницах проработала, а так и не привыкла...
— Баба Вера, а ты это где снялась? Ты в этом городе на войне была?
— Нет, отсюда я ещё до войны уехала... А это на Дунае, в сорок четвёртом.
— У тебя... наверно, медали есть?
— Есть. Орден даже. Красная Звезда... Это как раз дали после того, как фотографию сделали. Ранило ещё тогда...
Она улыбнулась, и на лице её сбежалась частая сетка морщин.
— Ты, Славушка, не думай, что я из-за старости хромаю и лекарства пью. Не такая уж я ещё старуха. Это во мне кое-где железо сидит. Правда, самую малость...
Славка подвинулся к ней и щекой коснулся её рукава. Чуть-чуть.
— Баба Вера... ты не обижайся на меня.
— Славушка, да ты что, мой хороший? За что обижаться?
Он вздохнул:
— Мало ли... Есть за что.
Она притянула Славку, прижала к своей шерстяной кофте. От кофты пахло лекарствами, кухонным дымом и горькой сухой травой — той же, что пахло в каждой комнате этого дома.
Когда вернулась мама, она удивилась до невозможности. И обрадовалась: Славка, одетый в драный тренировочный костюм, самоотверженно драил в комнатах полы. Вера Анатольевна жалобно уговаривала перестать или хотя бы отдохнуть.
А вечером, когда баба Вера собралась в магазин за крупой и солью, Славка сказал:
— Всё ты да ты. Давай схожу. Маленький я, что ли?
— Ты и так устал. С полом намучился, уроки делал...
— Не намучился я. Мне всё равно гулять надо. Мне нравится.
Он правду говорил. Для него было радостью ходить по улицам Города.
Боль
Из магазина Славка не пошёл знакомой улицей. Гораздо интересней выбирать новые дороги. Славка наугад свернул в переулок с маленькими белыми домами и большими деревьями.
У деревьев были крупные листья — по пять на одном корешке. Их края уже задела сентябрьская желтизна. Среди листьев качались колючие зелёные шарики.
Деревья назывались 'каштаны'. Шарики тоже назывались 'каштаны'. Если с шарика содрать колючую кожуру, под ней окажется ядро — твёрдое, как деревяшка. Это и есть по-настоящему каштан. Говорят, их как-то жарят и едят. Спросить надо бабу Веру...
Крупный шарик с длинными шипами словно услыхал Славкины мысли. Он лопнул у Славки на глазах, и лаковый коричневый орех запрыгал по ракушечным плитам: лови меня и жарь.
Славка даже ойкнул. Потом засмеялся и кинулся за каштаном.
И запнулся. За край каменной плиты.
Недаром говорят, что запинаться левой ногой — к несчастью. Славка грохнулся так, что, кажется, звон пошёл над улицей. И не только грохнулся, а ещё проехался по ракушечнику. Сумка улетела вперёд, из