закуску.
Он мыслил логично. Ему трудно было отказать в разумности. Я был с ним согласен: жить надо легко, просто, не отягощая себя излишними сомнениями.
Но не так-то просто мне было на это решиться.
— Да чего ты боишься-то? Чего? — убеждал меня он. — Если кого и обкрадывать, то родителей. На тебя не подумают. А подумают — не заявят.
Тем временем выяснилось, что пострадавший остался жив и в тяжелом состоянии доставлен в больницу. Свидетели происшествия запомнили номер сбившей несчастного машины и сообщили в милицию. Расследование продвигалось вперед стремительно.
Маркофьеву вторил и мой отец.
— Не вздумай предать друга, — твердил он мне. — Пойди и честно во всем сознайся. Скажи, что за рулем сидел ты. Поверь, тебе сразу станет легче. Сам погибай, а товарища выручай.
Во-первых, потому что мы живем в другом времени.
А во-вторых, потому что сами вы — не герой и не мудрец. Ну какой вы герой? Нынешние условия — совсем иные, чем те, что были раньше.
Даже заповеди: «Не убий», «Не укради», «Не прелюбодействуй», обретают в современных условиях новое звучание: «Убий!», «Укради!», «Займись прелюбодеянием!»
Мама ничего не говорила. Только плакала.
Следователь наведывался то к родителям, то в институт, беседовал с сотрудниками. Можете представить, что они ему говорили?
— А потому что ты сам виноват, — твердил Маркофьев. — Кто тебя видел, где ты был в ту ночь? К родителям не заезжал, с Маргаритой не живешь. Сидел в одиночестве на моей даче? Ну и дурак! А вот меня видели все! Я был в ресторане, гулял, выпивал. — И он хохотал. — Не можешь, что ли, в ресторан сходить? Обеспечить себе алиби?
Со мной проводили беседы Маргарита и Катя.
— Неужели трудно сказать, что за рулем сидел именно ты? — говорили они.
Сотрудники института со мной, как и прежде, не здоровались. Миша прямо мне заявил (весь дрожа от ненависти), что мне несдобровать, что я должен отправиться в тюрьму. Олечка, которая так и не научилась мыть пробирки, с презрением глядя мне в глаза, стыдила:
— Будьте откровенны, вы — равнодушный человек. Всю жизнь выезжали за счет Маркофьева, а теперь предаете благодетеля.
И многие, многие еще упрекали меня в черной неблагодарности. Женщина со страдающим взглядом кричала, сверкая глазами:
— Ничтожество! Хочешь лишить нас такого руководителя! Ты, может, мечтаешь занять его место?
Она не уставала меня стыдить:
— Совесть в тебе хоть на донышке сохранилась? Что же ты присосался к нему, как клещ!
Сам Маркофьев был по-настоящему удручен происходящим.
На очередном празднике — не то юбилее института, не то дне рождения кого-то из академиков, — он, в то время как все вокруг веселились, оставался печален.
— Не успеет закончиться наше застолье, как один из вас предаст меня, — говорил он и поглядывал на меня.
И еще он говорил:
— Пьете сейчас не вино, но мою кровь, вкушаете не торт, но мою плоть. Ибо кто я для вас есть — как не отец родной?
— Именно так следует сказать… — вздыхал Маркофьев. — Вот порхает, легко живет энергичный, веселый, инициативный человек. Приятно за ним наблюдать. Но напяливают траурные мантии судьи, чтобы объявить ему приговор… За что? И нужно ли нам такое торжество справедливости?
И еще он мне говорил:
— Доведешь меня до смерти. Вгонишь в гроб. Но чего этим добьешься? Ко мне на похороны придут тысячи, миллионы благодарных почитателей. Тысячи мужчин принесут цветы, тысячи женщин прольют слезы, тысячи детей побегут за гробом с криком: «Прощай, папа!» А КТО ПРИДЕТ НА ТВОЮ ПАНИХИДУ?
И эта кошмарная фантазия: одинокий гроб, стоящий в пустом зале, тоже подвигала меня к роковому решению.
То, что он излагал, было чистейшей правдой. Все они жили одной семьей, пили вместе чай, ездили друг к другу в гости, спали в одних постелях друг с другом, ссорились и мирились, что так естественно для семьи — большой и дружной. И вот в их семью затесался урод, отщепенец…
— Это ужасно, — говорил Маркофьев. — Быть благодетелем, кормильцем и поильцем, наставником — и получить вместо благодарности удар в спину. Ужасно, когда тебя преследуют мелкие, мстительные люди. Иуды, предатели рода человеческого. Ибо в массе своей род человеческий здоров, бодр и жизнерадостен. Но что поделаешь: таков удел гениев: быть преданными, страдающими, отравленными…
Постоянно за ним с блокнотом ходил Иван Грозный. Изредка Маркофьев обращался к нему, главному своему биографу:
— Успеваешь записывать то, что я говорю? Каждое мое слово бесценно для истории.
Со мной он беседовал все реже и реже.
Надеяться мне, в общем-то, было не на что. И я уже начал готовиться к худшему.
Как вдруг развитие событий неожиданно приняло другой разворот. Сбитый, у которого по словам врачей, не было шансов, начал подавать признаки жизни. Более того, он заговорил! И показания его резко изменили картину, которую нарисовал себе следователь. Потерпевший, оказывается, прежде чем потерять сознание, кое-что успел разглядеть и многое запомнить. Он, например, довольно точно обрисовал внешность мужчины, сидевшего за рулем. Портрет этот сильно смахивал на Маркофьева.
Именно в те дни я, пожалуй, впервые заметил горькую печаль на лице друга. Именно в тот нелегкий момент из груди Маркофьева исторглось полное горечи и переживаний откровение:
— НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО БЫТЬ ХРИСТОМ, ДОСТАТОЧНО БЫТЬ ОБЫЧНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ, ЧТОБЫ ПРЕДСКАЗАТЬ: ТЕБЯ ПРЕДАДУТ, БРОСЯТ, ОБОЛГУТ, РАСПНУТ. А как еще могут поступить люди? Только так — и никак иначе.