А Круазе, приписав волнение юноши страху, который, по его мнению, естественно должен был испытывать каждый при слове «Бастилия», охотно пояснил:
— Как — что! Ещё спрашивает! Влетело нам всем! Еле голова на плечах осталась.
— Ну, а заключённый что?
— Отправился на тот свет. Туда ему и дорога… А ещё в нашем ремесле большущая сила нужна. Ведь не все узники спокойные да тихие. Бывают такие, что только держись! Иной раз дашь им тумака, да такого, что у самого рука заболит…
Круазе умолк, боясь сказать лишнее.
Но Жак уже не хотел отступать.
— Так этому выучиться можно… Я уж со всем старанием…
— Молод ты ещё да зелен! — сказал Круазе, окидывая юношу недружелюбным взглядом.
— Молод я, это правда, — нашёлся Жак. — Зелен — тоже. Но и то и другое дело проходящее. Буду я и старше, и опытнее. А вы думаете, в книжной лавке легко работать?
— Ладно, — снисходительно бросил Круазе. — Хочешь в тюремщики идти, первым делом научись молчать. Знаешь, как в народе Бастилию называют, слыхал? — Круазе пытливо посмотрел на Жака.
«Не сказать бы лишнего. Раз, два, три, четыре», — подумал Жак и сказал:
— Откуда мне знать? Я ведь только недавно из деревни.
— Так вот знай: её называют Домом молчания. Всё потому, что кто в неё попадёт, должен молчать. А коли попробует подать голос, его тотчас… — И Круазе сделал рукой такое движение, словно свернул птице голову. — Если же узнику посчастливится, — продолжал он, — и он живым выйдет из Бастилии, то должен поклясться на Библии, что ни единым словом не проговорится о том, что видел в её стенах…
Жером появился вовремя с тазом кипящей воды. Позади него со щипцами для завивки волос шествовал Люсьен.
Несмотря на то что свидание с тюремщиком оказалось неудачным и совсем не таким, как задумал его Жак, он вызвался проводить Круазе до ворот Бастилии.
«Интересно, как он в неё проникнет? Пока он будет открывать ворота, я загляну в них, а там…» — думал Жак. И он уже слышал, как звенят в кармане страшного Круазе страшные ключи.
Но никаких ключей от ворот и от казематов, как воображал Жак, тюремщик с собой в карманах не носил.
Подойдя к караульному помещению, он крикнул:
— Жиро?, это я, Круазе!.. — и всунул на минутку голову в караульное окошко. Тотчас высунулся обратно и буркнул: — А ты, малый, иди своей дорогой и не заглядывай куда не надо!
И Жак даже краешком глаза не увидел тюремного двора.
Глава пятнадцатая
Приговор народа
Имя Ревельона Жаку приходилось слышать часто. В Сент-Антуанском предместье хорошо знали этого богатого человека, владельца большой обойной фабрики. С тех пор как Жак получил последнее письмо из дома, его не оставляла мысль, что хорошо было бы выписать из деревни Мишеля. Не устроить ли его учеником на фабрику Ревельона? Он решил и тут посоветоваться с Гамбри.
— Зачем пожаловал? — спросил Гамбри, который вышел навстречу Жаку, и его серые, широко расставленные глаза ласково блеснули.
— Да вот насчёт братишки Мишеля пришёл к вам. Невмоготу им там в деревне. Ему уже тринадцать лет. Шарль говорит, чтобы я отдал его в ученики к ювелиру, а по-моему, на фабрике работать лучше. Так вот, я подумал, не поможете ли вы его к Ревельону определить.
— К Ревельону?! Да ты с ума сошёл! Разве не знаешь, какой это живодёр?! Худший из худших. Как ни трудно сейчас найти работу, а с ним дела иметь нельзя. Не жалеешь ты своего братишку, что ли?
— А как же мне с Мишелем быть? Ведь в Таверни у нас есть нечего.
Брови Гамбри сошлись на переносице. Он дружески потрепал Жака по плечу и сказал:
— Ладно, не вешай носа! Все вы в Париж стремитесь. А здесь скоро будет ещё голодней, чем в деревне, если только народ вовремя не скажет своё слово… Завтра мне недосуг, потому что мы собираемся поговорить с Ревельоном по-свойски, а вот послезавтра в это самое время приходи ко мне. Обсудим, посоветуемся, куда твоего братишку девать, чтобы ему и сытно было и чтобы работа была не очень тяжела.
— Хорошо, что послезавтра, — обрадовался Жак. — Завтра с утра госпожа Пежо велела мне отправиться на тот берег Сены в один дом за книгами. Я там весь день проканителюсь.
— Идёт! До послезавтра!
С утра 27 апреля, взяв с собой обёрточную бумагу, верёвки и небольшую сумму денег, Жак по поручению тётушки отправился за книгами в богатый дом, где продавалась целая библиотека.
Весна в этом году не предвещала французам ничего доброго.
Позади были два неурожайных года. А нынче поля уже пострадали от жестокого града. В городах и деревнях опять не хватало хлеба.
Бремя налогов становилось всё тяжелее для населения.
Недовольство охватило всю Францию. В деревнях то и дело вспыхивали крестьянские бунты. Роптал и Париж. А особенно волновалось и роптало рабочее население Сент-Антуанского предместья.
Здесь жили преимущественно мебельщики и мастеровые, изготовлявшие соломенные сиденья для стульев. Кто из них не знал Ревельона! У него на фабрике работало четыреста рабочих, значит, четыреста семей кормилось около господина Ревельона. Но как кормилось, это другое дело.
Ревельон пользовался дурной славой. Ещё не прошло и двух лет с тех пор, как он круто расправился с рабочими своей другой фабрики, в Курталине. Рабочие там вздумали бастовать, но с Ревельоном не шути! Он был накоротке с полицией и, чуть что, прибегал к её помощи.
А сейчас Ревельон снова выступил против рабочих. На собрании избирателей третьего сословия в округе святой Maргариты он во всеуслышание заявил, что рабочий с семьёй может вполне прокормиться на пятнадцать су в день. Поэтому-де он сокращает наполовину жалованье своим рабочим. Но ведь хлеб-то стоил теперь четырнадцать с половиной су — разве не знал об этом Ревельон? А если знал, то чего добивался — не хотел ли просто довести до отчаяния тех, кто своими руками строил его благополучие?
Вдобавок Ревельон редактировал наказ третьего сословия от своего района и, подыгрывая аристократам, отказался включить в него требования рабочих.
Когда о выступлении Ревельона на собрании избирателей узнали в Сент-Антуанском предместье, возмутились не только рабочие с его фабрики, но и другой трудовой люд. Не составляли ли все рабочие и ремесленники одну большую семью бесправных, у которых теперь хотели отнять и то немногое, что они имели?
О том, что рабочие могут ещё туже подтянуть животы, говорил на собрании не только Ревельон, говорил и селитровар Анрио. Один стоил другого.
С утра 27 апреля над Сент-Антуанским предместьем как будто нависла тяжёлая туча. На бульварах деревья зловеще шелестели листьями, разросшимися так, словно то был не апрель, а знойное лето. Казалось, вот-вот разразится гроза, какое-то общее смятение чувствовалось в воздухе. Словно повинуясь неслышному приказу, лавки стали закрываться, с шумом захлопывались ставни жилых домов. Праздношатающиеся поспешили очистить улицы, не дожидаясь, чтобы их об этом попросили. А на улицах появились новые толпы. Откуда взялось столько людей?
Все взволнованы. В руках палки, жерди. Но что это? Идёт группа людей. На вытянутых руках одни несут чучела, изображающие хозяев предместья — Ревельона и Анрио, другие — большой кусок картона с надписью: «Приговор третьего сословия; Ревельона и Анрио повесить и сжечь на Гревской площади!»
— На Гревскую площадь! Там свершим правый суд! — слышатся голоса.
— На Гревскую! — вторят другие.