Потом все сузилось. Каждый предмет мебели стал казаться длинным и узким и исчезал где-то вверху на потолке. Что-то проползло под тряпичным ковриком в коридоре. Оно тоже было узеньким и ползло посредине коридора, иногда очень быстро, а иногда — очень медленно. Я попыталась войти в спальную, где мама зажгла керосиновую лампу, но дверь была заперта. Тогда я взбежала по лесенке на нары. Дверь в клетку Попполино была открыта и я слышала, как он шлепал где-то вокруг в темноте и жаловался, как обычно делает, когда очень холодно или когда он чувствует себя одиноким.
Вот оно поднимается вверх по лесенке, серое и спотыкающееся. Одна нога у него сломалась. Это был призрак дохлой вороны. Я вбежала в гостиную и взлетела под потолок, как муха. Я видела под собой внизу словно в глубоком колодце, который все дальше и дальше опускался вниз, гостиную и мастерскую.
Я и потом продолжала размышлять об этом сне, особенно о том, чтобы летать, и решила делать это как можно чаще.
Но сделать это не пришлось, мне снились уже совершенно другие вещи. В конце концов я стала сочинять свои сны сама, прежде чем заснуть, или как раз когда просыпалась. Сначала я выдумывала все самое ужасное, что только могла, и это было не особенно трудно. Когда ужасов было более чем достаточно, я прыгала и, оторвавшись от пола, взмывала ввысь, улетая от всего… Самое ужасное оставалось внизу в глубине колодца.
Там сгорел дотла целый город. Там топал вокруг во мраке мастерской Попполино и кричал от одиночества. Там сидела ворона и каркала:
— Это ты виновата в моей смерти! А нечто безымянное заползло там под коврик…
А я только и делала, что летала. Вначале я взмывала ввысь, словно муха, затем осмеливалась вылетать в окно. Самое дальнее расстояние, на которое я была способна летать, — это наискосок по улице. Но если я спускалась вниз, в планирующем полете, я могла держаться сколько угодно, вплоть до самого дна колодца. Там я, разбежавшись, взлетала на улицу и снова поднималась ввысь.
Проходило совсем немного времени, прежде чем на меня обращали внимание. Сначала люди просто стояли, глядя на меня, потом начинали кричать, и указывать на меня, и сбегаться со всех сторон. Но прежде чем они успевали добежать до меня, я разбегалась — и снова я уже лечу в воздухе, и хохочу, и машу им рукой. Они бежали за мной. Они мчались за переносными лестницами, но это тоже не помогало.
Тогда они лишь застывали на месте и мечтали научиться летать. Потом они очень медленно снова шли домой и продолжали работать.
Иногда работы у них было слишком много, а иногда с работой ничего не получалось, вот несчастье! Так что мне становилось жалко их, и я делала так, чтобы они все вместе могли летать. На следующее утро все просыпались, не подозревая, что случилось, и говорили:
— Ну, снова беда, хо-хо, да-да!
Они спустились вниз со своих нар, выпили теплого молока с пенкой, и им позволили съесть также и пенку. Затем надели плащи, шапки и спустились вниз с лестниц, отправляясь на работу, и шли туда, задаваясь вопросом, удастся ли им сесть на трамвай. Но потом решили в любом случае идти пешком, потому что ехать семь остановок — просто необходимо, но пять — куда ни шло, можно пройти пешком, да и холодный воздух полезен. Одна из женщин спустилась вниз по улице Лотсгатан, и на подошвы ее ботинок налипла куча мокрого снега. Так что она немного потопала ногами, чтобы стряхнуть снег… И тогда… Она взлетела в воздух! Всего лишь на несколько метров, затем она приземлилась снова и, стоя на земле, не могла понять, что же произошло.
И тут она увидела некоего господина, бежавшего за трамваем. Трамвай зазвенел и поехал, так что господин помчался еще быстрее и в следующий миг взлетел ввысь. Он поднялся с земли и, описав дугу, опустился прямо на крышу трамвая, да так и остался там сидеть!
Тут мама (а это была она) расхохоталась изо всех сил и тотчас поняла, что произошло. Она закричала:
— Хо! Ха!
И взлетела на крышу дома Виктора Эка, описав одну единственную длинную, красивую кривую… И тут она увидела папу, стоявшего у окна мастерской и дребезжавшего гвоздями и мелкими деньгами в кармане своей спецовки. И тогда она закричала:
— Привет! Прыгай из окна! Прыгай ко мне, полетим!
Но папа не осмелился, прежде чем мама не перелетела к нам и не села на наружный жестяной подоконник. Тогда он открыл окно, взял ее за руку, вылетел на улицу и сказал:
— Чертовщина какая-то!
В это время весь Хельсингфорс был заполнен удивленными летающими людьми. Никто не работал. Окна повсюду были открыты, а внизу на улице стояли пустые трамваи и машины. Снегопад прекратился, и выглянуло солнце.
Все новорожденные и все древние старики летали, летали их кошки, и собаки, и морские свинки, и обезьяны, абсолютно все!
Президент появился на улице и тоже летал!
На всех крышах полно было экскурсантов, они вытаскивали свои пакеты с бутербродами, открывали свои бутылки и кричали друг другу наискосок через улицу: «Твое здоровье!» И всякий и каждый, будь то он или она, делали только то, что им хотелось.
Я стояла у окна спальни и смотрела на всю эту картину, и мне было весело, и я задавала самой себе вопрос, сколько еще времени я позволю им летать… Потом я подумала, что если я, как обычно, все повторю, это может стать опасным.
Подумать только! А что, если они и на следующий день откроют окна и выпрыгнут оттуда! Поэтому я решила: пусть продолжают летать! Я постановила: пусть все в Хельсингфорсе летают до конца света.
Я открыла окно в спальне и влезла на подоконник вместе с вороной и Попполино.
— Не бойтесь! — сказала я.
И тогда мы полетели.
РОЖДЕСТВО
Чем ты меньше, тем больше становится Рождество. В доме, под елкой, Рождество непомерно велико. Это зеленые джунгли с красными яблоками и печальными прекрасными ангелами, которые кружатся вокруг самих себя на своих нитках, охраняя вход в первобытный лес. И первобытный лес тянется в бесконечность, отражаясь в стеклянных шариках. Благодаря ели Рождество — это абсолютная надежность.
Где-то там внизу мастерская — очень большая и очень холодная. Тепло только далеко-далеко впереди, у самой печки. Огонь и тени видны на полу и на ногах скульптур, которые походят на колонны.
Мастерская полна скульптур, полна больших белых женских фигур, которые издавна обитали там. Они стоят повсюду, движения их рук неопределенны и робки, смотрят они мимо тебя, и поэтому они так безразличны и грустны, но совсем на иной лад, нежели мои ангелы. У некоторых на голове — повязки, а у самой большой — веревка вокруг живота. Веревка мокрая, и когда проходишь мимо, она скользит по твоему лицу, словно крылья холодных белых птиц в темноте. Вечером — всегда темно!
Окно мастерской запрещено мыть раз и навсегда, потому что оно очень красиво освещено: там сто мелких стеколец, несколько более темных, чем остальные, а фонари за окном качаются и рисуют собственное окно на стене.
Там, в мастерской, висят крепкие полки, одна под другой, а на каждой полке — белые женщины, но они совсем маленькие. Они поворачиваются друг к другу и отворачиваются одна от другой, но движения их такие же нерешительные и застенчивые, как и у больших настоящих женщин. Со всех этих скульптур стирают пыль как раз перед самым Рождеством. Но прикасаться к ним имеет право только мама, а гранаты времен войны вообще вытирать нельзя.
Папины женские фигурки — священны. После того как их отливают из гипса, он не обращает на них ни малейшего внимания. Но для всех остальных — они священны.
Кроме фигурок женщин, окна и печки, все остальное — тени. У стен лежит угрожающая куча, которую исследовать нельзя, так как она представляет собой железные конструкции, ящики с глиной и гипсом,