том, что весенний бал был достойным и пышным празднеством.
Миссис Моррис заплатила в кассу и предъявила свой членский билет. В дверях бального зала билет проштамповали и попросили по возможности не курить в зале.
Праздничный зал раскинулся пред ней, озаренный розовым сиянием, и внезапно тревога и глубокий страх накатились на нее как волна. Тут буквально рядом с ней очутилась мисс Фрей и прошептала:
— Котильон! А приглашает к танцу главный врач из местной больницы.
Главный врач стоял перед эстрадой, провозглашая великий ежегодный котильон Сент-Питерсберга. Он занимался этим на каждом весеннем балу уже целых пятнадцать лет, а его предшественником был профессор — специалист по внутренним болезням. По обе стороны от главного врача стояли присяжные — танцующие кавалеры, одеревенелые, словно палки, и каждый из них был облачен в костюм того же цвета, что и платье не известной другим дамы. Врач провозгласил:
— Белая лента!
И в глубокой тишине, в стыдливом сознании своей значимости, из моря преисполненных ожидания женщин отделилась одна — празднично разодетая в белое женщина и скользнула к господину, облаченному в костюм белых тонов. Она встала рядом с ним, глядя прямо пред собой.
— Что они делают? — спросила миссис Моррис. — Чем они занимаются?
Кэтрин Фрей, глядя на эстраду, прошептала:
— Этот выбор случаен! Любой имеет право на танец. Но речь идет о том, чтобы вовремя принять в нем участие, ведь тонов одежды не так уж и много… В этом году дамы явились на час раньше и всё захватили в свои руки!
— Зеленая звезда! — провозгласил главный врач. — Желтая роза! Алая и голубая розетки!
В конце концов никаких цветов больше не осталось, бархатный поднос оказался пуст. Избранные, пара за парой, ждали, не глядя друг на друга, когда зазвучит музыка. Лучи прожекторов — оранжевые и ярко-красные — начали сменять друг друга. Зазвучала музыка. Кавалер с белой лентой танцевал котильон с дамой в белом. Желтая роза танцевала с желтой розой…
Ежегодный котильон Сент-Питерсберга — плод стародавнего обычая, отмеченный торжественной серьезностью и теми мелодиями, что всякий раз пробуждали горестные и приятные ощущения, вызывая дрожь узнавания и воспоминаний. Длинные плотные ряды женщин сидели молча, неотрывно разглядывая танцующих. Тим Теллертон, склонясь над невероятно маленькой, скованной неестественностью дамой, пытался заставить ее кружиться в танце; она тяжело дышала.
— Элизабет! — вскричала миссис Хиггинс и поднялась в ряду дам, сидевших на скамье. — Элизабет, я хочу танцевать!
Как трудно было пробиться мимо всех этих колен, рассыпая направо и налево извинения, но наконец она ступила на танцевальную площадку и протянула руку миссис Моррис.
— Дорогая миссис Хиггинс, — поспешно проговорила миссис Рубинстайн, — по-моему, вам это не подобает. Мое предложение о дамском танце рассматривалось наверху — в самом правлении, однако его отвергли.
Миссис Хиггинс ответила:
— Ребекка, не беспокойтесь. Там, откуда я родом, мы танцевали друг с другом на каждой танцевальной площадке. Какое-то мгновение, обе очень серьезные, они прислушивались к звукам музыки, а потом включились в медленный вальс. Картины жизни и даже слова могут исчезнуть, но танец забыть нельзя. Ханна Хиггинс почувствовала свое новое, отягощающее ее бремя, и в глазах ее возникла непонятная робость; она крепко держала за руку Элизабет Моррис. Они танцевали без устали, танцевали почти церемонно, держась на расстоянии друг от друга, но красиво взвешивая каждое движение, каждый поворот.
— Все идет хорошо, не правда ли? — спросила Элизабет.
Ханна Хиггинс кивнула, не отвечая, она лишь мимолетно улыбнулась. Места у них было предостаточно, все время вокруг них зияла пустота. Луна зашла за тучи, а ветер постепенно усиливался. В воздухе пахло дождем. Необычайно слабые звуки музыки доносились к месту парковки машин, море уже бурлило.
Эвелин Пибоди сидела на пустом ящике, чувствуя себя несчастной из-за всего, что натворила, и задавала самой себе вопрос: очень ли ее презирают в недрах клуба. Ветер был влажный, и Пибоди не хватало ее вязаной шали, но она не осмеливалась войти в дом и взять шаль. Порой жизнь бывает совершенно ужасна, но, кажется, хуже всего, когда она, Пибоди, пытается оказать услугу.
— Пибоди, у тебя что, насморк? — спросил Томпсон.
Она коротко ответила:
— Я чувствую себя несчастной!
Вдохнув ртом воздух, он очень медленно выдыхал его, а затем сказал:
— Несчастье, ха-ха, исключительно интересовало моего друга Иеремию Спеннерта, он частенько говаривал об этом. Он говорил о народе, считающем, что несчастье — редкостное состояние духа, и бывал искренне изумлен, когда людям становилось плохо. Он знал, что на самом деле — все наоборот, как раз наоборот.
Томпсон лег на землю, прикрыв лицо рукой, а через некоторое время добавил:
— Не играй с горем![24] — изрекал Иеремия Спеннерт…
— Нечего лежать не земле! — рассерженно воскликнула Пибоди. — Можете схватить воспаление легких!
Ей уже хотелось домой, в свою постель. Ей хотелось завернуться в свою шаль. А они там пусть думают что угодно и пусть делают все, что хотят.
Котильон катился все дальше своим чередом во втором туре, и, словно маяк в море, стояла в зале мисс Фрей и видела, как весь город, танцуя, проплывает мимо…
Делая сложнейшие па, танцевал Тим Теллертон, а его дама двигалась абсолютно независимо от музыки и одновременно не спуская с него глаз. У Теллертона под улыбкой скрывалось ужасное отчаяние. Кэтрин Фрей узнавала отчаяние, в какой бы форме оно ей ни встречалось, ей, что жила в близком соседстве с беспомощностью. «Так ему и надо, — думала она, — лжец бессовестный и прогнивший насквозь!» Теллертон с дамой протанцевали мимо буквально рядом с ней, и Фрей вдруг, не подумав, воскликнула:
— К телефону! Мистера Теллертона к телефону! В дверях тамбура она кратко объяснила ему, что никто не звонил.
— Моя фамилия Фрей, я курирую счета в «Батлер армс». Мне показалось, что у вас не было желания танцевать…
— Это очень мило с вашей стороны, — серьезно ответил Тим Теллертон.
Она пожала плечами, и они какой-то миг постояли рядом, глядя на танцующих. Третий тур котильона уже начался.
— Извините, — сказала Пибоди и проскользнула мимо в дверь, шустрая, словно мышь, и вдруг музыку прорезал крик. Повторяющийся долгий крик какой-то женщины… Мертвая тишина… Посреди площадки лежал, подогнув ноги, маленький толстый человечек. Кто-то поблизости прошептал:
— Это же мэр города. Он никогда не любил танцевать…
Оркестр заиграл блюз. Медсестра, одетая в обычное платье, выскочила из вестибюля, и мэра унесли; лица его так никто и не видел. Тим Теллертон сунул руку в карман и сжал подаренный ему цветок; то был гибискус, уже увядший гибискус… Эти цветы вянут почти тотчас же.
— Позвольте представить, — сказала миссис Рубинстайн. — Глаза ее были черными как уголь, — Тим Теллертон — мисс Пибоди! Она взяла Пибоди за руку легко, но довольно крепко. В ее хватке чувствовалось указание, подсказка — держать себя в узде.
Он автоматически изрек:
— Роза, мисс Пибоди, роза всегда была моим любимым цветком. Потанцуем!
Эвелин Пибоди охватило замешательство, то самое замешательство, которое находило на нее, когда что-либо случалось неожиданно, сразу, и ей приходилось делать то, чего от нее ожидали другие. Все слова сразу исчезли, она не попадала в такт музыки. Под люстрой, где упал мэр, никто не танцевал. Танцевать именно сейчас было бы ошибкой, причем бессердечной. Пибоди чувствовала себя худо, голова кружилась… Наконец она пролепетала: