– Диктовать – это вполне в духе Милисент. Так было и раньше.
– Она не смогла изменить завещание деда и остановить выплаты из моего фонда попечения. Бьюсь об заклад, это привело ее в бешенство: она – она! – и вдруг оказалась бессильна. Бедный папа… Он был очень расстроен и даже накричал на бабушку, а ведь раньше он никогда не повышал на нее голос.
– Еще как повышал. – На лице Наоми отразилось что-то вроде мрачного удовлетворения. – Впрочем, это было давно. Я рада, что Филипп принял твою сторону.
– Как бы мне хотелось сказать то же самое, но я нисколько не радовалась, нет. Это было ужасно – видеть, как они ссорятся, как нарастает отчуждение между папой и Кендис, и знать, что права я или нет, но именно я в этом виновата. Бабушка такая.., несгибаемая, она никак не может переломить себя и хоть на минутку поставить себя на место другого человека.
А разве не то же самое говорили о ней самой? – вдруг вспомнила Келси и дернулась как от удара.
– У Милисент есть только два выхода: уступить или умереть в одиночестве, – вставила Наоми.
– Мне хочется верить, что они помирятся, – проговорила Келси. – Очень хочется. Что касается нас с бабушкой, то вряд ли мы когда-нибудь придем к компромиссному решению. Во всяком случае, не после сегодняшнего скандала. Она… Она попыталась использовать против меня даже смерть Горди и открытым текстом заявила, что ты сама наняла кого-то из твоих дружков-головорезов – это ее подлинные слова, – чтобы накачать наркотиками несчастное животное. В конце концов, если ты застрелила человека, то… – Келси смешалась и не договорила.
– …То что мне какая-то лошадь, – закончила за нее Наоми. – В самом деле – что?
– Извини. – Чувствуя непреодолимое отвращение к самой себе, Келси ожесточенно потерла все еще гудящие виски. – Я слишком взвинчена.
– Это не имеет значения. Я не сомневаюсь, что многие – слишком многие – думают так же. Почему я, собственно, взялась сегодня за кисть? – спросила она, жестом указывая на холст. – Да потому, что кое-кто начал распространять слухи, будто я убила Горди, чтобы получить страховку. Келси в бессильной ярости сжала кулаки, потом снова разжала.
– Чудовищно! Да в эту чушь не поверит ни один человек, который знает тебя достаточно хорошо.
– К несчастью, в этом нет ничего из ряда вон выходящего. Наш мир не такой уж совершенный, и такие вещи случались. Как говорится, данная версия имеет право на существование, хотя… – Она нахмурила лоб и взяла в руку кисть, словно что-то прикидывая. – Хотя простой арифметический расчет мог бы положить конец этим нелепым домыслам. Разумеется, Горди был застрахован на значительную сумму, однако живой он стоил во много раз больше – и как призовой скакун, и как производитель. Просто этот случай вызвал к жизни кое-какие воспоминания. И во мне и, видимо, в других.
Несколько успокоившись, Наоми снова принялась рисовать.
– В тюрьме я только этим и спасалась, – пояснила она. – Это был способ выжить, дать выход эмоциям, и другого я не знала. Там.., там не хочется копаться в своем собственном внутреннем мире, который полон болью, гневом, страхом. Особенно страхом.
– Расскажи мне о тюрьме, – попросила Келси. – Если можешь, конечно… На что это было похоже?
Наоми продолжала молча рисовать. Уже не раз она задумывалась о том, когда же Келси наконец спросит… Именно «когда», а не «спросит ли» – стремление знать все ответы было такой же неотъемлемой составляющей характера Келси, как и ее нетерпимость ко лжи.
Ну что же, придется ей нарисовать еще одну картину, только сделать это надо будет словами, а не кистью и красками.
– У тебя отнимают все… – Наоми сказала это тихо, словно напоминая самой себе, что все это в прошлом. – И не только одежду, хотя это – одно из самых первых унижений, через которые приходится пройти. У тебя отнимают платья, свободу, права, надежду. У тебя остается только то, что тебе дают взамен, а дают они немного. Ты даже не представляешь, как сильно давит этот надоедливый, раз и навсегда заведенный порядок. Тебе говорят, когда вставать утром, когда принимать пищу – не завтракать или обедать, а именно принимать пищу! – когда ложиться спать. Никого не интересует ни что ты чувствуешь, ни чего ты хочешь.
Келси шагнула вперед и остановилась рядом с матерью. В кустах и кронах деревьев радостно галдели птицы, празднующие весну, воздух был напоен запахами цветов, молодой листвы и масляных красок.
– Ты ешь то, что тебе дают, – продолжала Наоми, – и через некоторое время ты привыкаешь к этому однообразному меню. Ты забываешь, каково это – отправиться в ресторан или просто спуститься ночью в кухню, чтобы пошарить в холодильнике… – Сама того не заметив, она негромко вздохнула. – Для тебя же самой будет проще, если ты забудешь обо всем, что было в той, другой жизни. Если принести с собой за решетку слишком много воспоминаний о свободе, то они сведут тебя с ума, потому что ты постоянно чувствуешь, что все это больше тебе не принадлежит. Из окон тюрьмы видны холмы, цветы, деревья, смена времен года, но они где-то снаружи, за стеной, и не имеют к тебе никакого отношения. Ты перестаешь быть тем, кем ты была раньше. И даже если тебе одиноко, не вздумай сблизиться с кем-то, потому что люди постоянно уходят, и на их место приходят новые.
Наоми переменила кисть и стала рисовать быстрыми, энергичными мазками, давая выход бурлящим внутри чувствам.
– Некоторые женщины зачеркивали числа в календаре, но не я. Мне не хотелось думать о днях, которые складываются в недели, месяцы, в годы. Да и как я могла о них думать? У других были фотографии детей, они любили рассказывать о своих семьях, о том, что они будут делать, когда выйдут… Семью я потеряла, а думать о будущем – боялась. У меня не было другого выхода, кроме как сосредоточиться на скучной повседневности.
– Ты была одинока, – пробормотала Келси.
– Это и есть самое сильное наказание – наказание одиночеством. Да еще, пожалуй, когда ты постоянно на виду и не имеешь ни одной минутки для себя лично. Ты думаешь, в тюрьме главное – решетки, которые держат тебя внутри и не пускают на свободу? Ничего подобного.
Наоми перевела дух и заставила себя продолжать.
– В личное время можно читать или смотреть телевизор. Нам приносили толстые модные журналы,