бездельничает, копает могилу – завтра беспременно кто-нибудь да помрет. Маленький Нестор, бывший Ион, удлиняет свои ноги деревянными подпорами, Киприян из ночи в ночь пересчитывает, как свое стадо, звезды. Нынешней ночью все слышали журавлиный крик. И может, догадались, что Спиридон летит поверх облаков и бурь, оставляя за собой след, подобно летним хвостатым звездам. Из болотины раздается хрипловатый гул – не иначе русалки пробивают теменем первый лед, не давая себя замуровать. Велика ходит в черном, до самых глаз. Не велит верить сказкам, каких не рассказывал мне мой дед Богдан. Уставившись в очаг, на пляшущий огонь, прядет Лозана, вслушивается в гул, от которого бесятся псы. На полке лежит святой камень с могилы игумена Прохора, а сам старичок сидит на камне и расширяет руки, показывает мне, как Спиридон летает; маленький, может уместиться на ладони, и прозрачный – сквозь него я открываю будущее. Мглистое и туманное – вот оно какое, будущее.
Миновала ночь, утихли большие ветры, а малые повисли, вцепившись хвостами в ветки, и качались. Во дворе грамотного Тимофея пропел петух, откуда-то появился Спиридон, погоняя сонного осла. Лозана бросила месить тесто и вышла его встретить: сердитая – Великий Летун смирил ее взором. «Я привез соли. Раздели по людям, да оставь для монахов. И без всякого обмена, запомни». Лозана стояла в нерешительности – соль, откуда взялось столько соли? Но смолчала. Нашлось, молча же ответил ей Спиридон. Небеса соленые, очень соленые. Вымолвил: «Я устал. Не будите меня до субботы».
Он это вымолвил в среду утром. А в четверг заявились четверо в шлемах и вытащили его из-под одеяла. «Неповадно тебе будет грабить городские запасы», – рычали они. Я стоял за дверьми и посмеивался. Пустоголовые они, люди в шлемах. Спиридон возьмет да взлетит, а темница ихняя останется на земле. На улице, когда его уводили, я коснулся Спиридона рукой. «Когда вернешься?» «Когда тебя разбудят воскресные звоны Святого Никиты, – ответил он. – Примчусь, через лесперескачу. Я по праздникам не летаю».
Прошли недели. Злая осень отступила перед розоватым снегом, сумерки сделались бледно-лиловыми, без теней. Напрасно я встречал и провожал воскресные звоны. Всматривался в горы – не скачет ли через лес Спиридон, не мчится ли. Он не вернулся, даже когда снег стал высоким. Люди его забывали, зато поджидали вороны. Черные стаи подлетали с раннего утра к нашему дому и каркали с болью, тоскливо. Лозана дважды ходила в Город продавать шерсть, в надежде что-нибудь разузнать о судьбе Великого Летуна. Ничего. Ударил мороз, до села не доходили вести о судьбе уведенных: за какие-то покражи, без свидетелей, перед снегом из села забрали еще двоих, Исидорова старшего брата, плечистого Зарко, да нового кузнеца, жившего в самом крайнем доме, Горана Преслапца.
Растаял белый покров, на нивы, выпитые диким зноем, опустился новый, после него и после нового зноя лег третий, гуще прежних, уже не розоватый и не лиловый, а похожий на скрипучую пену из кристалликов. После рождественских праздников ночи установились ясные и морозные. Дети и старики осипли. Илиина песнь была понятна только воронам. Лозана не осипла, но онемела. Одиночество и тщетное вглядыванье в бескрайнюю белизну, где под слепящим солнцем блестели в снегу светлячки, подточили ее. Я ее не утешал – не умел. С одобренья Велики, моей бабушки, хоть и не родной, дядья мои смастерили сани: привозили на них с предгорья пни и валежник и катали по снегу меня – два, три, а то и сразу четыре конечка. Иногда я ходил к старику Тимофею учиться грамоте заодно с его приемными дочками, Росой и Агной, у одной кудрявые волосы, словно шлак из старой заброшенной плавильни за болотом, у другой – медная кожа и пестрые, медного цвета глаза, лицом обе похожи на только что пробудившихся белочек. Я был не из робких и учился бойчее их. Хотя хозяйка дома, Катина, чурающаяся соседок, не нарушала судорожного своего молчания, у них меня всегда охватывала атмосфера тепла. С нами вместе пытался поучиться и Арсо Навьяк. От усердия на темени его щетинилась жесткая грива. «На мне все тупое, и нос, и пальцы, – признавался он. – И внутри, под теменем, тоже». Рассказывал, что знал: Менко и Илии не ходить по одной дорожке. Оба во сне видят Тамару (и я тоже), а она их и не замечает (и меня тоже), ей во сне если и улыбается кто, так это Исидор.
Перед тем как по весне выпрямился камыш, из города пришла весть: у властителя, чья жена считалась неплодной, родился сын. В честь этого, а также из-за переполненности темниц и рудников, мелких воришек выпускают на волю.
Вернулись Исидоров брат Зарко и кузнец Горан Преслапец. Вернулся и Спиридон, не оттуда, откуда его ждали, а с севера. «Воскресенье нынче, – шепнул мне, – день, в который я не летаю. Как обещал тебе, так и сделал – перескакивал через лес, мчался».
У него, видно от холода, покривились кости, утончились, ходил он теперь неуклюже, накренившись набок. «Погляди на волосы, – Спиридон нагнулся. – Лоб инеем занесло. Запомни: человек, когда седеет, мудреет. Долго я не возвращался, все раздумывал. Хочешь быть живой, не лазь к кесарям в глаза да в ихние соляные копи. Или сам делайся кесарем, или перестань свой овощ солить. Даже на праздничные обеды». Я поинтересовался, будет ли он еще лазить на небеса за солью. Ткнул меня указательным пальцем в лоб, поясняя: «Возвышается мудрость, обогащенная новой мудростью. Только сороконожки едят свои обеды без соли».
Младшие Вецковы братья, Цене Локо и Дарко Фурка, отправились искать старшака. Не вернулись. С Великой остались двое: Илия и Дойчин.
4. Пожиратели будущего
Что поделаешь, весь мир как большое Кукулино, а Кукулино – малый мир, смешной и трагичный, повихнувшийся и придурковатый, ошарашенный, удивленный, равнодушный, набожный, сердитый, подавленный, шатающийся, иногда вознесенный заблуждениями и тайным соглашением со святыми, иногда, и гораздо чаще, чем иногда, обманутый и святыми, и собственным разумом. «Сельчанам не хватает великих ритуалов, дабы приблизиться к своим безличным богам, – подносил к глазам чужое писание Тимофей. Я помаргивал от благостного возбуждения, когда его дрожащая рука касалась моего темени. – Не существует ритуала, который не был бы своего рода обманом, – поучал он меня. – За неимением ритуала и великого заблуждения сотворяется множество обманов маленьких, нередко более опасных, чем одно великое заблуждение».
Годы были зернами в низке столетья, царской короной завладел Стефан Душан,[3] а чуть раньше, четыре года назад, живой бог турецкий Орхан[4] подмял под себя часть Византии. Гниет дерево на домах, темнеет камень, ржа покрывает железо. Повсюду и без вихря вихрем закручиваются шумы – завывание пса, смутный вскрик, воздыханье призрака; поскрипывает дверь покинутого дома, того, где жил позабытый всеми Парамон, глухо стучит топор, поет мой дядя Илия. В горнице за лампадкой проживает паук по имени Тонко Нако, он хватает в сети свои ночных бабочек, слетающихся на святой огонек. Волосатый и с большими глазами – кукулинец. Спиридон выстругивает для него крохотную треногу. Он уже смастерил треноги для Исидорова брата Зарко, для Горана Преслапца и Манойлы. Во всем селе у одного Манойлы черная борода, в левом ухе серьга – в знак памяти. «Утопал я в эгейских водах, да не утоп. А серьгу выковырял из чрева морской раковины». Много раз он это рассказывал, может, и вправду был мореходцем. По возможности Спиридон, Зарко и Исидор с ним, помогают троице монахов в монастыре Святого Никиты. Троица! Была. Осталось двое. Самого старого, Теофана, погребли. Теперь, с запозданием, и немалым, неделю целую пьют за помин его души. На погребение ходил только Тимофей.
От несчастий и село, и сельчане будто синеют, люди так даже изнутри. А некоторые темнеют. С могилы монаховой ползла на Кукулино синяя тень. Прошел слух, что монахи Киприян и Нестор, с одобрения