соединиться к ним. Любой, кто не согласен признать себя дураком, — дурак вдвойне. Любой, кто пытается это скрыть,
— еще больший дурак, потому что остается в одиночестве. Мы хохотали все вместе, мы поделили мою глупость на всех и стерли ее, и Норри пошевелилась и улыбнулась во сне.
— Ладно, — сказал я, когда отдышался, -один за всех и все за одного. Я не могу бороться со стихией. Я люблю вас всех и буду рад вашему обществу.
Том, ляг поудобнее и поспи. Мы вчетвером смотаемся за вещами и вернемся за тобой и Норри. Мы заберем твои комиксы и вторую рубашку. Ты по— прежнему весишь примерно семьдесят два?
Я наклонился и поцеловал Норри в лоб.
— Давайте двигаться.
ЗВЕЗДНЫЕ СЕЯТЕЛИ
С этого дня прошла неделя, прежде чем у нас появилась возможность поговорить всем вместе — и мы провели первые полтора часа, по существу, в молчании. Неделя заточения в консервной банке с большим количеством посторонних людей оказалась еще менее приятной, чем сравнимый период времени с таким же количеством учеников. Большинство этих посторонних были нашими работодателями, еще двое — нашими хозяевами из Кос— мической Команды. Никто из них не был нашим подчиненным и почти все они по темпераменту не подходили, чтобы жить вместе с артистами. Если учесть все это, мы выдерживали тесноту и напряжение гораздо лучше, чем в первое время существования Студии — что меня удивило.
Но как только у нас появилась такая возможность, мы вышли прогуляться все вместе. И обнаружили, что прежде всего должны заняться гораздо более важными вещами, чем сверка наших персональных дневников.
Расстояние уменьшило могучий «Зигфрид», но отказалось превратить его в модель, которую нам показывали в Космической Команде. Он сохранил тяжеловесное достоинство, даже когда мы рассматривали его с подлинно олимпийской перспективы. Я почувствовал необычный прилив гордости тем, что принадлежу к биологическому виду, который создал эту вещь и зашвырнул ее в небо. Это просветлило мои мысли, как глоток кислорода. Я висел на буксире на трехкилометровом тросе, который связывал меня с огромным кораблем. Трос извивался, как змея, от моих движений, что, в свою очередь, бросало меня в медленный и долгий нырок — бесконечная «ласточка».
Космос повернулся вокруг меня. В поле зрения появились Том и Линда. Я не позвал их: звук их дыхания сообщил мне, что они находятся в глубоком медитативном трансе. А мои глаза сообщили мне, как они этого достигли.
Возьмите самую древнюю и вечную, вне конкуренции, детскую игрушку, резиновую гусеницу. Прикрепите к ее обоим концам плоские тонкие пластины. Получится что-то вроде аккордеона. Поместите его в невесомость.
Сложите пластины вместе, так что гусеница образует круг. И отпустите.
Понаблюдайте за результатом достаточно долго, и вы впадете в глубокий транс. Червь Уроборос, бесконечно совокупляющийся сам с собой. Том и Линда услышали бы, если бы я позвал их по имени. Ко всему остальному они были глухи.
Следующим в поле зрения попал Рауль. Он был ко мне боком. С непоколебимой деловитой точностью они с Гарри перебрасывались еще одной из самых долговечных игрушек — тарелочкой (с неоновым ободком, чтобы ее было видно) — через пару километров пустоты. Их занятие тоже больше было упражнением в медитации, нежели чем-либо другим. Умения для этого практически не нужно. Как выясняется, летающая тарелочка — действительно самая динамически стабильная форма для/космического корабля. (Возьмите ракету такой формы, как описанные в старой научной фантастике космические корабли, остроконечную и все такое прочее, бросьте ее куда угодно — применяя вращение «нарезной винтовки»; рано или поздно ее движение станет хаотичным. Другое дело сфера. Но если она сделана не в невесомости, она несовершенна. Она будет раскачиваться, чем дальше, тем хуже.) Рауль и Гарри много практиковались в этом занятии. Они почти не пользовались реактивными двигателями.
Норри двигалась по тросу при помощи бухты своей страховочной веревки.
Конечно, она при этом вращалась в противоположном направлении. Это было потрясающе красивое зрелище. Я остановил свое собственное вращение, чтобы наблюдать за Норри. Возможно, лениво подумал я, когда— нибудь мы включим это в танец. Динамическое равновесие, инь и янь, столь же просто и столь же сложно, как атом водорода. «Разве атомы не танцуют, Чарли?» Я похолодел, но тут же усмехнулся над собой и расслабился. «Ты не можешь преследовать меня, Шера, — сказал я слуховой галлюцинации. — Мы в мире с тобой. Без меня ты бы никогда не сделала того, что сделала. Без тебя я бы никогда не стал собой. Покойся с миром».
Я еще немного понаблюдал за Норри, в странно отвлеченном состоянии мыслей. Рассматривая объективно, моя жена и близко не была столь .ошеломляюще красивой, какой была ее покойная сестра. Она была всего лишь очень красивой. И ни единого раза за все десятилетия нашей при— чудливой связи я не чувствовал к Норри ничего похожего на необоримую, всепоглощающую страсть, на это бездумное обожание, когда видишь след на полу комнаты и говоришь себе: «Здесь ступала она», когда видишь заряженную камеру и говоришь себе: «Этим я ее снимал». Бессонные ночи, море виски, тяжкие сны и ужасные пробуждения; и среди всего этого — непрестанное желание, которое ничем нельзя умерить, и которое способно утолить только присутствие любимого существа. Моя страсть к Шере умерла, исчезла навсегда почти в тот самый момент, когда не стало Шеры. Норри была права тогда, два года назад в «Ле Мэнтнан»: такую страсть можно питать только к тому, кого вы считаете для себя недостижимым. И самое худшее для вас — ошибиться. Шера была ко мне очень добра. Любовь, которую я теперь делил с Норри, была гораздо спокойнее, во всяком случае, моя нервная система была в порядке. Странно, я много лет умудрялся не замечать этой любви. Но в конце концов эта разновидность любви была богаче.
Послушайте, какой метафорой я пользовался: еще до того, как мне вообще пришло в голову, что я могу оказаться в космосе. И она до сих пор хороша.
Представьте, что мы все находимся в невесомости, все ныне живущие люди.
Буквальным образом свободно падаем при одном g вниз, в трубе такой невообразимой длины, что ее дна нельзя разглядеть. Широкая труба усыпана случайными препятствиями — и закон больших чисел говорит, что через некоторое конечное время вы врежетесь в одно из них: вы умрете. Нас в трубе буквально миллиарды, все падают, все знают, что однажды врежутся в препятствие. Мы все время ударяемся друг о друга, нас более или менее случайно швыряет в чьи-то жизни и группы жизней и вышвыривает из них.
Большинство из нас создают себе сложные конструкции убеждений, которые отрицают существование падения или существование препятствий, и помещают эти конструкции под ногами, как доску скейта. Тот, кто хорошо умеет кататься на скейте, может продержаться на нем всю жизнь.
Иногда вы протягиваете руку, берете за руку постороннего человека и падаете вместе некоторое время. Тогда это все кажется не таким плохим.
Иногда, если вы действительно впали в отчаяние от страха, вы хватаетесь за кого-нибудь, как утопающий за соломинку. Или безнадежно пытаетесь до— тянуться до кого-то, кто летит по другой траектории, до кого вам все равно не добраться — просто чтобы сделать что-то и забыть, что ваша смерть стремительно несется навстречу вам.
К Шере я испытывал чувства именно такого рода. Но я научился другим желаниям. Меня научили она сама, космос и наше с Норри смертельное путешествие неделю назад. Я примирился с падением. Теперь мы с Норри падали сквозь жизнь с изрядной безмятежностью, наслаждаясь картиной с позиций истинно объемного зрения.
— Приходило ли в голову кому-нибудь из вас, — лениво спросил я, — что благодаря жизни в космосе мы повзрослели примерно до раннего детства?
Норри хихикнула и остановила раскачивание.
— Что ты хочешь этим сказать, любимый?