удовольствием все это выслушала и сказала задумчиво:

– Так-сяк, сказал бедняк. – А потом, помолчав, продолжала, прихлопывая: – Гоп, чук-баранчук, зеленая гычка…

Познакомился я с Некрасовым в 1962 году в редакции «Нового мира». Он был знаменитый, а я начинающий. Меня представил ему мой редактор и затем наш общий друг Игорь Александрович Сац. А потом Некрасов написал рекомендацию в Союз писателей, которая показалась мне лестной и странной. В рекомендации было обращено внимание на мое трудовое прошлое и выражалась уверенность, что пребывание в Союзе писателей такого человека «особенно – (цитирую по памяти) – имеющего практический опыт, будет очень полезно».

– Что это значит? – спросил я Саца. – Как может быть полезен мой практический опыт Союзу писателей? Не думает ли Некрасов, что я в Союзе писателей заодно буду столярничать?

Сац слегка смутился, но потом сказал, что содержание рекомендации не важно, важна подпись. Некрасова.

– Но зачем же он пишет про практический опыт?

Сац смутился еще больше и признался, что рекомендацию писал не Некрасов, а он. Некрасов сделать этого не мог, потому что единственной моей к тому времени повести не читал, а мой практический опыт был тоже ему неведом.

Второй раз мы познакомились, выпили (а как же!) и подружились в Доме творчества в Малеевке в марте 1963 года. У нас у обоих в жизни произошли к этому моменту большие события. Я напечатал в «Новом мире» свои рассказы «Хочу быть честным» и «Расстояние в полкилометра», а Некрасов стал героем дня после ругани, обрушенной на него Хрущевым. На этот раз он мои рассказы прочел, хвалил, и я был польщен и счастлив. Потому что Некрасов был одним из двух-трех писателей старшего поколения, кого я читал и любил.

Между прочим, вот реакция народа на высочайший гнев. Из Малеевки Некрасов поехал в другой дом творчества – в Ялту. А его друг Григорий Поженян, временно переквалифицировавшись в кинорежиссера, явился в Ялту снимать фильм и жил в прибрежной гостинице. Как-то в этой гостинице Некрасов и Поженян сидели и, понятно, пили. Около двух часов ночи Некрасов потянулся к телефону вызывать такси.

– Вика, – сказал ему Поженян, – не беспокойся, я тебя отвезу.

Вышли на улицу. Ни одной машины. Наконец, появился милиционер на мотоцикле с коляской. Поженян поднял руку. Милиционер остановился.

– Слушай, друг, – обратился Поженян, – Добрось пьяного человека до дома.

От такой наглости милиционер просто опешил:

– Да ты что это говоришь! Да я вас сейчас обоих в вытрезвитель доброшу.

– Дурак! – сказал Поженян с упреком. – Кого в вытрезвитель? Ты знаешь, кто это? Это писатель Виктор Некрасов.

Милиционер подумал.

– Некрасов? «В окопах Сталинграда»? – Он посмотрел недоверчиво. – Это вас Хрущев ругал? Садитесь.

Он откинул клеенчатый полог коляски, и Некрасов был доставлен к дверям Дома творчества с царскими почестями.

Другая история, похожая, произошла задолго до описанной.

В киевской пивной Некрасов повздорил с каким-то выпивохой. Вернее, тот с ним повздорил. И сказал так:

– Эх, дал бы я тебе сейчас, если бы ты не был похож на моего любимого писателя.

Несмотря на напряженность ситуации, Виктор Платонович поинтересовался, кто же этот любимый. И услышал свою собственную фамилию.

– Ну и чем дело кончилось, – говорил Вика, – ты понимаешь. Ба-альшой пьянкой.

Кажется, он никогда и ни в чем не выглядел слишком серьезно. Ходил всегда в пальто нараспашку, ворот рубахи расстегнут, в галстуке я его не видел и не могу себе представить. На серьезные вопросы отвечал несерьезно. На вопрос литературной анкеты «как вы пишите?» ответил: лежа. А вообще, говорил он часто, я не писатель и писать не люблю. Я ему иногда верил, видя, как охотно уклоняется он от писания, как с готовностью шатается по улицам, несется на край города, на край страны, на край света. Советский Союз он изъездил вдоль и поперек, а потом, когда стало возможно, без устали носился по всему миру: Америка, Австралия, Япония. Когда ж при такой жизни писать? А вот писал же, и теперь, если все написанное им издать, получится солидное собрание сочинений.

Ненавидел все запреты. На мой вопрос, как ему удается не толстеть, сказал «Держу диету. Побольше жиров побольше углеводов и побольше холестерину. Обожаю свежие булочки с маслом. И алкоголь в неумеренном количестве тоже очень рекомендую». Он ненавидел всякие надписи вроде «не курить», «не входить», «ногами не становиться». Как только их видел, так немедленно закуривал, входил и становился ногами.

Я думаю, что его жизнь никак не могла сложиться иначе. Потому что он жил в обществе, где были свои, очень определенные правила поведения, которые он нарушал постоянно. Мне рассказывали наши общие друзья, что при первом знакомстве еще в сталинские времена он сразу наговорил такого, что они отнеслись к нему с большим подозрением. А все потому, что вел себя необычно. О советской власти высказывался в любом обществе в такой форме, что слушатели иногда цепенели от страха. Совершенно не умел и не хотел пользоваться принятым в писательской среде языком намеков, особенно по телефону. Хотя иногда пытался.

О свержении Хрущева он узнал в Киеве раньше, чем его друзья в Москве. Он позвонил им по телефону и, памятуя, что говорить надо шифром, сказал, что прогнали лысого. Друзья продолжать разговор опасались, но очень уж было любопытно.

– А кто вместо него? – спросили они осторожно.

– А вместо него двое, – сказал Вика. – Первый Бровман (так на нашем языке именовался бровастый Брежнев), а второй… второй…-Вика подумал,– а второй Косыгин.

Перед моей первой и единственной туристической поездкой на Запад, в Чехословакию, я позвонил Вике в Киев.

– Володька, – закричал он в трубку. – В Праге обязательно зайди к Антончику. Ты знаешь, Антончик это такой парень, такой парень, советскую власть ненавидит так же, как мы.

Признаться, я думал, что после такой рекомендации меня, по крайней мере, снимут с поезда. Обошлось.

Он никогда не пыжился и не думал, что сейчас своим словом научит все человечество, как надо жить. В отношениях со всеми был ровен и демократичен, не в политическом и не в общественном смысле, а просто в человеческом. Он не любил, когда его называли по имени-отчеству. Все его товарищи, которые были гораздо моложе, и даже дети называли его Викой. Но вот начальству это не позволялось, и когда министр культуры СССР Екатерина Фурцева назвала его Викой, он тут же ее оборвал:

– Если вы не будете ко мне обращаться по имени-отчеству, я буду называть вас Катей.

Вика любил рассказывать и показывать, как министр опешила, смутилась, покраснела и пролепетала:

– Ну что ж, мне это будет только приятно.

Некрасов много пил, но для него это было не просто пьянство, а собутыльничество, момент общения, открытия души с друзьями близкими и случайными, которые на время пьянки становились как будто близкими. Эти пьянки были частью для его жизни, причем частью ему весьма дорогой. Так же, как у Твардовского, который пьяниц считал лучшей частью человечества, но с горечью признавал, что «даже среди пьющих попадаются плохие люди». Когда в Советском Союзе началась борьба с алкоголизмом, Некрасов уже с Запада откликнулся на ее вдохновенным гимном пьянству с друзьями или с одним другом. Это не просто пьянство, говорил он, а разговор, пусть невнятный, но сокровенный. Разговор, продолжающий ночь напролет. Когда бутылка постепенно пустеет, комната темна от табачного дыма, а размокшие окурки плавают в тарелке с обсосанными селедочными хвостами. А для полноты ритуала надо, чтобы водки обязательно не хватало. Чтобы потом бежать куда-нибудь в ночь к таксистам, к полусонным ресторанным швейцарам. Чтобы втридорога купить очередную бутылку и опять туда, в ту же задымленную

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату