недели, проведенной на разных кораблях и лодках и даже частью на спине коня, Хавард сумел на своих ногах войти в Ноттингемский замок, где Гест определил его под одной крышей с Эйриковой дружиной, вместе с Двойчатами, хотя ярл видеть Хаварда по-прежнему не желал — кто знает, чем уж ему не угодил этот человек с ловчей птицей на плече.
Гест меж тем принял крещение, в йорвикской церкви Святой Троицы. Крестил его сам архиепископ, при деятельном участии свидетеля — Тейтра. Во время обряда мысли его растерянной птицей метались меж мальчиком Ари, крещенным однажды летом в Сандее и не ощутившим никакой разницы, и Эйстейном сыном Эйда, который утверждал, что после крещения не испытывал ни малейшего страха. Вульфстан же с улыбкой сказал:
— Нет, от страха я тебя не избавлю. Но после этого кое-что нельзя ни совершить повторно, ни вернуть, подобно тому как взрослый муж не может вновь стать ребенком.
— Стало быть, невозможно отпасть, утратить веру…
— Да нет. Невозможно повторить таинство, как невозможно и упразднить оное.
— Но ведь так обстоит и с любым другим поступком: сделанного не воротишь.
— Да, однако в других случаях существуют раскаяние и прощение. Что же до таинства, то здесь нет… чуть не сказал: прощения. Впрочем, по-моему, тебе пора бы кончать с этими вопросами и сосредоточиться…
— Я увижу Господа?
Тейтр нетерпеливо дернулся всем своим могучим телом. Гест глянул на него, вздрогнул и сказал:
— Ладно, давай!
Вульфстан приготовился, открыл рот…
— Нет-нет! — опять вскричал Гест и снова пошел на попятный: — Я же не верую.
Архиепископ возвел очи горе. Тейтр обошел вокруг обоих, быстро наклонился вперед, крепко обхватил друга руками и спокойно велел:
— Крести его!
Вульфстан помедлил, но в итоге повиновался. И Гест не протестовал, только глаза закрыл, слушал могучие слова, расслабился и ощутил, как прилив облегчения оплеснул выжженные солнцем пески.
Потом старый друг вручил ему подарок — нож, который в свое время получил от Клеппъярна Старого, быть может затем, чтобы исполнить черное дело, у Геста так и не хватило духу дознаться до истины, как не хватило духу усомниться в Тейтровой дружбе, тем более сейчас. Нож был красивый, английской работы, и Тейтр хранил его как украшение, ведь много лет это была почитай что единственная его собственность, но теперь-то он разбогател, изволите видеть. А когда позднее они выпивали у Гвендолин, он спросил, почувствовал ли Гест какую-нибудь перемену.
Гест опять закрыл глаза, словно ответ можно найти только впотьмах.
— Не знаю, — сказал он, и снова ему почудилось море. — Только вот я заметил, что о вере способен задавать лишь совершенно детские вопросы, будто во всем, что касается веры, я с годами умнее не становлюсь, а стою на месте.
Тейтр недоуменно взглянул на него и засмеялся. Гест с досадой открыл глаза, спросил:
— А где крестили тебя?
По обыкновению, Тейтр отвечать не желал, оборвал смех, и вид у него был в точности такой, как в тот раз в исландских горах, когда Гест спросил, откуда он родом, и он ответил: «Отсюда». Ответил как нельзя более естественно. Однако сейчас Гест настаивал, и Тейтр угрюмо буркнул:
— Под Клонтарфом.
— До или после сражения?
— После, — сказал Тейтр и взмахнул рукой, в знак того, что для человека чести просить защиты Господа до сшибки на поле брани равносильно поражению. Немного поразмыслив, он поник головою и помахал другой рукой.
Тейтр был среди тех, кому предстояло остаться в Йорвике, вместе с Хельги и отрядом тингманов и надежных воинов, которым Эйрик поручил держать под надзором не только покоренный город, но и Ухтреда, каковой — лишенный чести, достоинства и боеспособных людей — будет иметь резиденцию в королевском замке.
Однако жил Тейтр по-прежнему у вдовы Гвендолин, и Гест подозревал, что он делит с нею не только стол, во всяком случае, с тремя ее малолетними сыновьями он играл как с родными, вдобавок в повадке его появилась легкая вальяжность, а ее, пожалуй, можно объяснить только постоянным общением с женщиной.
Сам Тейтр об этом не распространялся, называя Гвендолин «вдова», «она» или «женщина». Хельги отказался впредь ночевать в замке. Мало того, Тейтр решил, что в Исландию возвращаться не станет.
— Мне Англия по душе, — сказал он, будто и впрямь так думал, а особенно ему по душе непроходимые леса, где еще больше дичи и птичьего гомона, чем в норвежских, даже в зимнюю пору, там и кабаны водятся, и возвращаться ему некуда — здесь у него есть все, а там нет ничего.
Гест тоже был не чужд этаких помыслов, ведь неволя, в коей его держал ярл — своими странными приказами, неожиданными вопросами и раздражающими требованиями, — почти вывела его из апатии, оживила, это была игра, словесная игра, ярл бросал ему вызов, и Гест вызов принимал, выражался обиняками и загадками, хитрил, порой испытывал ярлово терпение, высказываясь искренне, начистоту, в том числе о настроениях в войске и об управлении городом, или упорно настаивая, что ярлу необходимо сделать городу щедрый подарок, например орган, дабы обеспечить себе полную поддержку архиепископа. Ярл то усмехался, то позволял себе короткие взрывы возмущения, а не то пускался в пространные рассуждения о распрях и о важных людях, особенно в Берниции, на вечно беспокойной границе Нортумбрии с Шотландией короля Малькольма, этой тенью на севере. Однажды ночью он поднял Геста с постели, чтобы тот стал свидетелем его встречи с Ухтредом, а затем они вместе обсудили, что можно сделать в обеспечение мира на севере.
Но после встречи ярла занимало только одно:
— Ухтред выглядит так, будто он уже мертв, правда?
Гест сказал, что, на его взгляд, Ухтред производит вполне надежное впечатление.
— В том-то все и дело, — сказал Эйрик, с таким видом, будто пытается представить себе, каково быть Ухтредом именно сейчас, и было это наверняка ужасно, потому что он спросил, случалось ли Гесту когда-нибудь чувствовать сострадание.
— Да, — ответил Гест.
— К кому же?
Гест рассказал о хавгламских детях, но подразумевал и себя как ребенка, себя и сестру, эта легкая жалость к себе заставила его покраснеть, ведь на самом деле он думал обо всех детях, и о бедняках, и о калеках, и даже об иных из числа сильных мира сего. Слушая его, Эйрик смотрел все более задумчиво, будто соглашаясь, но затем заметил, ему-де странно, что Гест не упомянул про Хельгу на льдине.
— Она же была ребенком, — сказал Гест.
— Да, то-то и удивительно, — отозвался ярл. — Как подумаешь, сколь долгий срок для ребенка — семь дней и семь ночей. Но она ведь хотела жить, верно?
— Конечно. Только вот все считали ее умершей, а в таком случае нет смысла оставаться в живых.
— Н-да, удивительно, — повторил ярл. — Так происходит и когда умираем мы?..
Но прежде чем Гест успел ответить, ярл быстро отвел глаза, ссутулился и обронил:
— Гюда хочет иметь много детей, а я не могу дать ей этого. И могу сказать обо всем об этом тебе, но не Дагу и никому другому, вот почему ты здесь, понимаешь?
— Да, — тихо сказал Гест и подумал, что разговор с ярлом все равно что разговор с самим собой, к примеру разговор о времени, величайшей божественной тайне, это же оказались собственные Гестовы мысли. Интересно, а как думает ярл? Может, и для него разговор с Гестом как разговор с самим собой?