ходили и там вызнали: были тут казанские татары, двести конников, да, коней пометав возле Воложки у черемис, пошли они на судах вверх по Каме-реке. Тут воеводы, подумав, набрали из своих людей семь насадов[216] и отпустили с ними меня, Ивана Руно.
Догнали мы поганых, а те, увидевши нас, выметались на брег. Яз же повелел своим и на суше их гнать. Забежали поганые за речку некую малую. Засев у речки, стали с нами биться. Одолели мы их и тоже, забежав за речку ту, перебили всех, поймали живыми токмо воеводу их Иш-Тулазия, сына князя Тархана, да другого бердышника.[217] А наших на том бою поганые убили токмо двух человек, а раненых у нас шестьдесят, и милостью божьей все живы.
Оттоль пошли на Великую Пермь, ныне же идем к Устюгу. Полон татарский ведем тобе, государь, в обход Казани, а Леваш-то ранее меня придет на Москву…»
— Ну слава богу, — весело сказал Иван Васильевич и добавил: — Садись-ка за стол с нами, Трофим Гаврилыч, выпей вот чарку водки двойной да закуси.
— Данилушка, — молвила старая государыня, обращаясь к дворецкому, — налей-ка гостю-то дорогому, а ты кушай во здравие да скажи, какие товары на судах у тобя?
— За здравие государя моего и государыни, — вставая со скамьи, провозгласил Леваш и выпил стоя.
Затем снова сел на кончик лавки и заговорил:
— Всякие товары есть, государыня, ковры шемахинские и кизилбашские.
— Да ты закуси ране, Гаврилыч, — перебила его Марья Ярославна, а дворецкий по ее указанию подал гостю на малом блюде кусок жирной буженины копченой и хлеба.
Леваш съел предложенное ему очень быстро, чтоб не заставлять государыню долго ожидать рассказа. Встал, перекрестился и, поблагодарив государей, продолжал говорить стоя.
— Опричь ковров, государыня, — рассказывал он, — есть сабли дамасские с золотыми насечками, каменья самоцветные, шелка китайские, а из ганзейских товаров: сукна цветные и бархаты разные, посуда всякая — золотая, серебряная, кубки и чаши хрустальные. Серьги с самоцветами, золотой и серебряной казны много. Ножи есть, топоры, серпы, иголки, гвозди, слюды много оконной…
— Сие мне надобно для церкви в Угрешской обители, — перебил его Иван Васильевич и спросил: — А краски есть?
— Есть, государь, и еще много всего, не упомнишь сразу-то.
Старая государыня весело улыбнулась и молвила:
— Пойдем, сыночек, поглядим суда татарские?
— Пойдем, — ответил государь. — А ты, Данилушка, собери кого надобно, дабы товары сии принимать, опись всему добру изделать и в казне нашей схоронить. Да стражу нашу кремлевскую у лодок поставь, скажи о сем Ефим Ефремычу…
Вот и двадцать седьмое мая, когда, говорят, последние цветы весенние в садах доцветают, а вскоре и рожь начнет колоситься. С этих дней все по-летнему: хоть и цвету еще много, да уж дух в полях и лугах не тот — свежести вешней не чуется, солнце сухим жаром печет. Но звонко еще бьют на зорях перепела, во ржах скрипят коростели, а с болот и речных камышовых крепей бугай-птица ревет низким голосом, словно бык в стаде. По ночам и земля в зное томится, словно пьянясь буйным своим плодородием.
Веселые, добрые дни стоят, лучшее время в году, но нерадостно на Руси — продолжается рать казанская. В тоске и тревоге душа у великого князя. Сидя в покоях своих, на любимом месте у открытого окна, думает он, как развязать все узлы, как разрешить неразрешимое. Словно кольцом, опоясана Русь вражьими силами: на западе — литовцы, ливонцы, поляки, немцы, а с северо-востока, с востока и юга — татары казанские, сибирские, ногайские, Большой Орды и прочие и еще народы языческие разные — черемисы, мордва, башкиры и другие…
— И не токмо иноверцы грозят, а и свои православные, — шепчет он задумчиво, — и Новгород Великий, да Псков, и Тверь, а Вятка вот и к Казани пристала. Ганза же немецкая корни давно пустила в Новомгороде и в Казани. Многие из православных ради корысти своей, как Иуда, продадут Русь за тридцать сребреников… Думает он об удельных вотчинниках, о князьях и боярах, и у него веры нет им. Думает о монастырских вотчинах, и духовным не совсем верит. Усмехнулся, вспомнив юродивого из Чудова монастыря, которого бабка велела батогами бить. Вспомнил и слова бабки: «Богу молись, а попам не верь…»
Вспомнил и возразил покойной княгине вслух:
— Нет, бабунька, попам яз в одном верю. Они русскую землю иноверцам не отдадут. Сии не Иуды, а токмо жаднущие, но и сим погубить могут.
Обратят сирот всех в своих коней пашенных!..
Иван Васильевич порывисто встал со скамьи и заходил вдоль покоя своего, бормоча в гневе:
— У кого ж мне опору сыскать? У кого?!
Думал он о судных грамотах, о законах…
— Сие — долга песня!
Вдруг в мыслях его просветлело, будто огонек среди тьмы замигал.
— Токмо на детей боярских и на воев надо опираться, — воскликнул он, — токмо ими державу свою крепить!
И ясно ему стало, как это сделать…
В дверь постучал и вошел Федор Васильевич Курицын, веселый и радостный.
— Какие вести? — быстро спросил его Иван Васильевич.
— Князь Федор Хрипун-Ряполовский ходил от Нижнего до Казани, где возле Звенича бора побил он наголову царский двор. Полон захватил, а среди полонян воевода их, наиславный князь казанский Хозюм Бердей. Хочешь, государь, князя сего зреть? Токмо что привели его с полоном…
— Утре, — отмахнулся великий князь. — Пусть отдохнет. Заложником будет. Ты с ним после поговори, а потом и мне скажешь. Сей же часец передай полон Ефим Ефремычу и укажи по чину, кого и где в затворе доржать.
Да кто полон-то привел?
— Емельян Парфенов, сын боярский, из дружины московской князя Федора…
— Пусть утре, после завтрака, у меня будет. Благодарить буду воеводу и дружин его. А сам воротись, скажу тобе кое-что…
Когда дьяк Курицын вышел, Иван Васильевич грустно поглядел на Данилу Константиновича и, положив руку на плечо его, тихо промолвил:
— Скорбь ко мне подступает, Данилушка. Нет власти мне над счастьем своим и в горечи своей хочу видети ныне Дарьюшку мою кроткую и так же, как и яз сам, злополучливую… Голос его задрожал, и отошел он к окну, а дворецкий, опустив голову и уходя, глухо промолвил:
— На все воля божия и твоя, государь…
— Токмо не моя! — горестно воскликнул великий князь. — Не моя воля, Данилушка…
Не оборачиваясь, он сжал руками подоконник и смотрел в окно широко открытыми глазами, но ничего не видел и ни о чем не мог думать…
Так застал его и возвратившийся Курицын.
— Государь, — сказал дьяк громко, — исполнил яз волю твою.
Иван Васильевич вздохнул и обернулся, Лицо его было спокойно и даже сурово. Медленно отойдя от окна, сел он на скамью. Помолчав некоторое время, сказал глухо:
— Садись, Федор Василич, и слушай. Вникай глубже в речи мои. Ведаю, что уразумеешь все. Последнее, что яз тобе сказывал о вотчинах и что мы решили об уложении правил из судных грамот, будем о сем говорить. Токмо на сей часец нам сие подспорья не даст. Надо еще и другое. Надо род московских князей, род Ивана Калиты и Димитрия Донского еще выше на Руси поставить над всеми не токмо удельными, но и над великими князьями. Тетка моя родная царицей была цареградской. Яз могу быть по родной племяннице последнего царя грецкого к царскому роду сему причастен, также и дети мои… Разумеешь?
— Разумею, государь, — ответил дьяк.
— Сие важно и для-ради сговора с прочими государями христианскими, — продолжал Иван Васильевич. — Легче будет нам сноситься с ними и слободней торговать с их земляками, а может, и докончания иметь против татар… И во многом от сего польза государству. Но наиглавно-то что?