молодая афинянка, женщина изысканная и горделивая. Оба они окружили меня ненавязчивыми заботами. Их дом был расположен в нескольких шагах от новой библиотеки, которую я незадолго до того подарил Афинам и где все благоприятствовало размышлению или отдыху — удобные скамьи для сидения, отопление в зимнюю пору, нередко весьма холодную, пологие лестницы, ведущие на галереи, где хранились книги, алебастр и золото в спокойных и мягких сочетаниях. С особым вниманием отнесся я к выбору и размещению светильников. Я все больше ощущал потребность собирать и хранить древние тома и часто поручал старательным писцам снимать с них копии. Эта благородная задача представлялась мне столь же неотложной, как помощь ветеранам или денежные пособия многодетным и бедным семьям; я думал о том, что достаточно нескольких войн и неизбежных упадка и нищеты, которые грядут вслед за войнами, или эпохи невежества и одичания, обычно наступающих с приходом скверного государя, — и будут безвозвратно утрачены мысли, что дошли до нас благодаря столь непрочным пергаменту и чернилам. Каждый более или менее состоятельный человек, способный содействовать этому вкладу в культуру, представлялся мне облеченным священным долгом перед человечеством.

В этот период я много читал. Я побудил Флегонта составить, под общим названием «Олимпиады», серию хроник, которые продолжили бы «Греческую историю» Ксенофонта и кончались моим царствованием, — план дерзкий, поскольку колоссальная история Рима представала здесь как простое продолжение истории Греции[168]. Стиль Флегонта раздражал своей сухостью, но собрать и уточнить факты было уже само по себе немалым делом. В связи с этим проектом мне захотелось перечитать старых историков; их труды, которые я осмыслял, опираясь на свой собственный опыт, наполнили меня мрачными мыслями; энергия и добрая воля каждого государственного деятеля выглядели ничтожными по сравнению со случайным и одновременно роковым ходом событий, со стечением обстоятельств, слишком неопределенных и смутных, чтобы их можно было заранее предвидеть, оценить или направить. Занялся я и поэтами; мне нравилось вызывать из далекого прошлого их чистые и звучные голоса. Моим другом стал Феогнид, аристократ, изгнанник, наблюдавший без иллюзий и без снисхождения человеческую жизнь, всегда готовый изобличить ошибки и заблуждения, которые мы именуем нашими бедами. Этот весьма здравомыслящий человек вкусил мучительнейших радостей любви; несмотря на подозрения, на ревность, на взаимные обиды, его связь с Кирном тянулась до старости одного и до зрелого возраста другого; бессмертие, которое он обещал юноше из Мегары, не было пустым звуком, поскольку память о них дошла до меня сквозь расстояние в шесть с лишним веков. Но среди древних поэтов более других меня привлекал Антимах; я ценил его сложный и лаконичный стиль, его пространные и вместе с тем до предела сжатые фразы — словно большие бронзовые чаши, наполненные тяжелым вином. Его рассказ о кругосветном плавании Ясона я предпочитал исполненной более стремительного движения «Аргонавтике» Аполлония: Антимах глубже постиг тайну странствий и горизонтов и ту тень, которую отбрасывает на пейзаж вечности живущий всего лишь мгновение человек. Он горестно оплакал свою жену Лиду; он назвал ее именем длинную поэму, в которую вошли все легенды о муках и скорби людей. Эта Лида, которую я, при ее жизни, возможно, даже не заметил бы, стала для меня существом привычным, родным и более дорогим, чем многие женщины в моей собственной жизни. Эти поэмы, почти уже забытые, понемногу возвращали мне веру в бессмертие.

Пересмотрел я и свои собственные произведения — любовные строки, стихи, сочиненные на случай, оду памяти Плотины. Быть может, наступит день, когда кто-нибудь захочет все это прочитать. Несколько не вполне пристойных стихов заставили меня заколебаться; но в конце концов я их тоже включил в сборник. Даже самые порядочные из людей нередко пишут такое, для них это игра; я предпочел бы, чтобы мои стихи подобного плана представляли собой нечто иное, чтобы они были точным отражением ничем не прикрытой правды. Однако и здесь, как во всем остальном, мы оказываемся рабами условностей; я начинал понимать, что недостаточно одной только смелости духа, чтобы от них избавиться, и что восторжествовать над косностью и вдохнуть в слова свежие мысли поэт может только благодаря усилиям столь же упорным и длительным, как моя деятельность императора. Я со своей стороны могу претендовать лишь на редкие любительские находки: будет неплохо, если во всем этом ворохе останется для потомства хотя бы два или три стиха. И все же я набрасывал в эту пору довольно честолюбивое сочинение — наполовину в стихах, наполовину в прозе, — которое виделось мне серьезным и в то же время ироничным; я намеревался собрать здесь забавные факты, подмеченные мною на протяжении жизни, свои размышления и некоторые свои мечты; весь этот разнообразный материал должен был быть скреплен совсем тоненькой сквозной ниткой; это было бы нечто в духе «Сатирикона», только более язвительное и резкое. Я изложил бы здесь ту философию, которую понемногу стал разделять, — Гераклитову идею изменения и возвращения. Но потом я отказался от этого слишком обширного замысла.

В тот год у меня состоялись со жрицей, которая некогда приобщила меня к таинствам Элевсина и чье имя должно держать в секрете, многочисленные беседы, в ходе которых были один за другим уточнены все этапы культа Антиноя. Великие элевсинские символы продолжали оказывать на меня успокаивающее воздействие; вполне возможно, что бытие вообще не имеет смысла, но если какой-то смысл все-таки есть, то в Элевсине он выражен более благородно и мудро, чем в любом другом месте. Под влиянием этой женщины я задумал превратить административные части Антинополя, его демы[169], кварталы и улицы в своего рода отражение мира богов и одновременно моей собственной жизни. Здесь было все: Гестия и Вакх, боги домашнего очага и боги неистовых оргий, божества небесные и боги загробного царства. Я поместил сюда и своих предков — императоров Траяна и Нерву, ставших неотъемлемой частью этой системы символов. Была здесь и Плотина; добрая Матидия[170] была уподоблена Деметре; моя жена, с которой у меня в ту пору установились довольно теплые отношения, тоже присутствовала в этом собрании божеств. Через несколько месяцев я дал одному из кварталов Антинополя имя моей сестры Паулины. Вообще-то я поссорился с женой Сервиана, но после своей смерти она заняла в этом мемориале свое место как моя единственная сестра. Этот печальный город становился идеальным средоточием встреч и воспоминаний, Элисийскими полями одной человеческой жизни, местом, где все противоречия находят свое разрешение, где все в равной мере священно.

Стоя у окна в доме Арриана и всматриваясь в усеянную звездами ночь, я размышлял о той фразе, которую египетские жрецы приказали высечь на гробе Антиноя: «Он подчинился велению небес». Может ли быть, чтобы небеса посылали нам свои повеления и чтобы лучшие среди нас слышали их, в то время как для остальных небеса пребывают в гнетущем безмолвии? Элевсинская жрица и Хабрий склонны были думать именно так. Мне тоже хотелось в это верить. Мысленно я снова глядел на разглаженную смертью ладонь, которую я в последний раз видел в то утро, когда началось бальзамирование; линий, которые когда-то встревожили меня, больше не было; все произошло так, как с восковыми дощечками, когда с них стирают уже выполненный приказ. Но эти возвышенные соображения, кое-что для нас проясняя, нас, однако, не греют, они — точно свет, идущий от звезд, и ночь, обступившая нас, становится еще непрогляднее. Если жертва, принесенная Антиноем, и покачнула в каких-то пространствах божественные весы в мою пользу, результаты этого ужасного дара еще никак не сказались; мне эти благодеяния не сулили ни жизни, ни бессмертия. Я даже не смел определить их имя. Изредка слабое мерцание холодно поблескивало на горизонте моих небес; оно не украшало ни мира, ни меня самого; я продолжал ощущать себя скорее сломленным, нежели спасенным.

К этому времени Квадрат, христианский епископ, направил мне послание, прославляющее его веру. Моим принципом было придерживаться в отношении этой секты абсолютной беспристрастности; такой же была и позиция Траяна в его лучшие дни; незадолго до этого я напомнил наместникам провинций, что законы охраняют всех без исключения граждан и что тех, кто подвергнет христиан поношению, следует сурово карать, если обвинения окажутся бездоказательными. Но всякая терпимость, проявленная к фанатикам, незамедлительно дает им основание считать, что к их верованиям относятся с симпатией; мне была неприятна мысль о том, что Квадрат надеялся сделать из меня христианина; во всяком случае, он хотел доказать мне превосходство своего учения и, главное, доказать его безвредность для государства. Я прочел его сочинение и даже оказался настолько любопытным, что поручил Флегонту собрать для меня сведения о жизни молодого пророка по имени Иисус, который основал эту секту и пал жертвой еврейской нетерпимости около ста лет назад. Говорят, этот юный мудрец оставил после себя заветы, похожие на заветы Орфея, с которым ученики Иисуса иногда сравнивают его. При всем том, что послание Квадрата было написано удивительно вяло, я все же сумел ощутить трогательную прелесть добродетелей, свойственных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату