дорогам. Покорив обширное и неустойчивое царство всадников — Аршакидов [79], мы бы вышли к этим богатейшим границам мира, и тогда Азия, объединенная наконец под нашей властью, стала бы еще одной провинцией Рима. Порт Александрии Египетской был единственным нашим выходом к Индии, не зависевшим от доброй воли парфян; но и здесь мы постоянно наталкивались на непомерные притязания и непокорность еврейских общин[80]. Успехи экспедиции Траяна позволили бы нам обходиться без этого не слишком-то верного города. И, однако, все эти доводы были не в состоянии меня убедить. Разумные торговые договоры удовлетворили бы меня гораздо больше, и мне уже виделась возможность ограничить роль Александрии, создав вторую греческую метрополию вблизи Красного моря, что я впоследствии и осуществил, когда создал Антинополь[81]. Я начинал понимать этот сложный азиатский мир. Простые планы полного уничтожения, которые удались в Дакии, были неуместны в этих местах, отличавшихся более многообразной и более прочно укоренившейся жизнью, — в местах, от которых во многом зависело благоденствие всего мира. За Евфратом для нас начинались края опасностей и миражей, края песков, в которых можно было увязнуть, и дорог, которые никуда не вели. Малейший неверный шаг мог пошатнуть наш престиж, и это грозило нам самыми страшными бедами; речь ведь шла не только о том, чтобы победить, но о том, чтобы закрепить нашу победу, а на это у нас могло не хватить сил. Однажды мы уже сделали такую попытку: я с ужасом вспоминаю голову Красса[82] — ею, словно мячом, перебрасывались зрители во время представления «Вакханок» Еврипида, которых один варварский царек, неравнодушный к греческому искусству, велел показать вечером после его победы над нами. Траян мечтал отомстить за это давнее поражение; я же мечтал о том, чтобы не дать этому повториться. Я довольно верно угадывал будущее — вещь, в конце концов, возможная, когда ты знаком с большим количеством фактов, составляющих настоящее; несколько бесполезных побед завлекли бы слишком далеко наши армии, неосторожно снятые с других границ; Траян, умирая, покрыл бы себя славой, а нам, живым, пришлось бы решать кучу нерешенных проблем и исправлять причиненное императором зло.

Цезарь был прав, когда говорил, что лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме. Дело тут не в гордыне и не в тщеславии, а в том, что человеку, находящемуся во втором ряду, остается лишь выбирать между тремя видами опасностей — теми, какими грозит подчинение, теми, которыми чреват бунт, и самыми грозными из всех — опасностями компромисса. В Риме я не был бы даже вторым. Готовый со дня на день отправиться в рискованную экспедицию, император еще не назначил наследника; каждый его шаг вперед давал еще один шанс армейским заправилам. Этот едва ли не наивный человек представлялся мне теперь существом даже более сложным, чем я сам. Успокаивала меня только его суровость: когда император бывал в мрачном расположении духа, он относился ко мне как к сыну. Однако в другие моменты я мог ожидать чего угодно — что он вообще обойдется без моих услуг или что я буду оттеснен Пальмой или устранен Квиетом. У меня не было никакой власти: мне не удавалось даже добиться аудиенции для влиятельных членов антиохийского синедриона, которые не меньше, чем нас, боялись подстрекательских действий смутьянов из числа своих же единоверцев и могли сообщить Траяну немало полезного на сей счет. Мой друг Латиний Александр, отпрыск одной из старинных царских семей Малой Азии, который благодаря своему имени и богатству пользовался большим весом, тоже не был выслушан. Плиний, посланный в Вифинию четырьмя годами раньше, там и умер, не успев уведомить императора о точном состоянии умонастроений и финансов, если предположить, что его неизлечимый оптимизм позволил бы ему это сделать[83]. Тайные донесения ликийского купца Опрамоаса, который хорошо знал положение дел в Азии, были подняты Пальмой на смех. Отпущенники пользовались днями болезни императора, которые следовали за вечерами пьянства, чтобы не допускать меня в императорские покои; прислужник императора, некто Федим, человек, в общем-то, честный, но упрямый и плохо ко мне относившийся, дважды отказался меня впустить. Консулярий же Цельз, мой враг, однажды вечером уединился с Траяном и повел с ним таинственную беседу, которая продолжалась несколько часов кряду и после которой я уже считал себя человеком конченым. Я искал союзников где только мог; я тратил золото на подкуп бывших рабов, которых я с большим удовольствием отправил бы на галеры; я ласково гладил курчавые головы, вызывающие у меня отвращение. Бриллиант Нервы уже совсем потускнел.

И тогда мне явился самый мудрый из моих добрых гениев — Плотина. Я уже около двадцати лет знал супругу Траяна. Мы вышли из одной среды; мы были примерно одного возраста. Я видел, как она с полным спокойствием живет жизнью почти такой же неестественной, что и моя, и в гораздо большей мере, чем моя, лишенной надежды на будущее. Она не раз, словно сама того не замечая, поддерживала меня в трудные минуты. Но в Антиохии, когда настали плохие времена, ее присутствие стало для меня поистине необходимым, так же как потом мне было необходимо ее уважение, которое я ощущал до самой ее смерти. Я привык видеть рядом эту фигуру в белых одеждах, скромных и простых, насколько вообще может быть простой одежда женщины, привык к ее молчаливости, к ее скупым словам, которые всегда бывали только ответами — правда, ответами, неизменно полными глубокого смысла. Всем своим обликом она удивительно подходила к обстановке дворца, более древнего, чем самые величественные сооружения Рима; эта дочь безвестного выскочки достойна была чудес Селевкидов. Наши вкусы сходились почти во всем. Мы оба одержимы были страстью украшать, а потом обнажать свою душу и на любом пробном камне испытывать свой дух. Она была склонна к эпикурейской философии, к этому тесному, но чистому ложу, на которое я тоже иногда укладывал свою мысль. Загадка богов, мучившая меня, ее совсем не тревожила; не разделяла она и моей одержимости тайнами человеческого тела. Она была целомудренна из отвращения ко всему, что слишком доступно, щедра скорее по велению рассудка, чем по своей натуре, и в разумных пределах недоверчива, хотя другу была готова простить все, даже неизбежные его ошибки. Остановив на ком-то свой выбор, она полностью посвящала себя этой дружбе, отдаваясь ей с той безоглядностью, какую я разрешал себе только в любви. Меня она знала, как никто другой; я позволял ей увидеть во мне все то, что я тщательно скрывал от остальных, — например, моменты тайного малодушия. Мне хотелось бы верить, что и она со своей стороны почти ничего от меня не таила. Плотской близости никогда между нами не было, что возмещалось постоянным и тесным контактом наших умов.

Мы понимали друг друга, обходясь без признаний, без объяснений и недомолвок; нам достаточно было фактов. Она видела их лучше, чем я. Ее гладкое чело под тяжелыми, уложенными по моде косами было челом судьи. В ее памяти хранились точные отпечатки всех вещей и предметов; в отличие от меня она никогда долго не колебалась, но и не принимала слишком быстрых решений. С одного взгляда она могла обнаружить самых потаенных моих противников; моих сторонников она оценивала с холодной мудростью. Мы с ней и вправду были сообщниками, но даже самое изощренное ухо не уловило бы признаков сговора между нами. Она ни разу не совершила передо мной той грубой ошибки, какою были бы ее жалобы на императора, ни даже ошибки более мелкой — никогда не порицала и не хвалила его. Я со своей стороны тоже не давал ей повода сомневаться в моей верности Траяну. Аттиан, только что приехавший из Рима, присоединился к нашим беседам, иногда они длились всю ночь напролет, но, казалось, ничто не могло утомить эту спокойную хрупкую женщину. Ей удалось добиться того, что мой бывший опекун был назначен личным советником императора, и таким образом она устранила моего врага Цельза. То ли по причине подозрительности Траяна, то ли из-за невозможности найти мне замену в тылу, но я был оставлен в Антиохии; я рассчитывал на Плотину и Аттиана в получении сведений, какие не дошли бы до меня по официальным каналам. В случае катастрофы они сумели бы объединить вокруг меня надежную часть армии. Моим противникам приходилось считаться с тем фактом, что рядом с Траяном всегда находился подагрический старик, отлучавшийся лишь для выполнения моих поручений, и женщина, по-солдатски выносливая и стойкая.

Я смотрел, как удаляется войско — император верхом на коне, решительный и на удивление невозмутимый, многотерпеливые женщины в носилках, преторианская гвардия вперемешку с нумидийскими конниками грозного Лузия Квиета[84]. Армия, зимовавшая на берегах Евфрата, по прибытии полководца двинулась в путь — парфянский поход в самом деле начался. Первые вести были прекрасны. Взят Вавилон, перейден Тигр, пал Ктесифон. Как всегда, ничто не могло устоять перед поразительной хваткой этого человека. Князь Харакенской Аравии признал себя нашим подданным и открыл римским флотилиям свободный проход по всему Тигру; император направился к порту Харакс, находящемуся в центре Персидского залива. Он приближался к легендарным берегам. Моя тревога не проходила, но я скрывал ее, как скрывают содеянное преступление; кто раньше времени прав, тот виноват.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату