но и был счастлив, испытывал беспрестанно их попечительную и даже нежную любовь.
Кухня их имела одну русскую печь, где и готовилось кушанье, жаренье же производилось на шестке, на железном таганчике. В печурке хранилась изломанная жестяная коробка с трутом из сожженной тряпки, огнивом, кремнем и насеренными лучинками, и вечером добывание огня было истинным подвигом. Обитый кремень давал очень мало искр, и трут зажигался после сотни ударов, из коих несколько доставалось на долю пальцев бедной старушки, которая покидала операцию от боли; затем хозяин принимался колотить по кремню и также неудачно, но наконец все же трут загорался, серная лучина прикладывалась к огню и, после нестерпимого серного смрада, освещалась кухня, зажигались сальные свечи, с которых нагар снимался чем попало, или изломанными щипцами, или ножницами, или пальцами. Хозяйством у Карла Карловича заведовала его мать-старушка, женщина чудной доброты, которая любила меня и после меня брата моего, поступившего к ним через два года, как родных детей. Сын ее был также человек очень добрый, кроткий и простодушный. Он казался скупым, но эта скупость весьма понятна при тогдашнем скудном жалованье в 200 рублей ассигнациями и еще менее. Мы об его скупости заключили из того, что когда ему нужно было выдавать деньги на хозяйство, то он всегда ворчал на мать за большие расходы, тогда как экономнее вести хозяйство, я уверен, не могла бы ни одна хозяйка в целом мире. Конечно, это огорчало ее, но она к этому уже привыкла. Он любил мать свою, но не был ласков с нею. Оригинальнее этого человека трудно что-нибудь встретить. Когда он бывал дома, то или читал, писал, рисовал, или ходил из угла в угол по своей маленькой комнате и всегда говорил сам с собою, иногда тихо, а иногда громко. Разговор этот сопровождался замечательной мимикой, как будто он спорил с кем-нибудь и доказывал что- нибудь кому-нибудь, а иногда разражался таким громким смехом, что не знавший его мог принять за сумасшедшего. Но, при всех этих странностях, это был человек весьма умный, даже ученый и философ, хотя несколько вроде Диогена. Он до того берег свое платье, что никогда не дотрагивался до него щеткой, говоря, что она стирает ворс и скоро уничтожает сукно. Головы он почти никогда не чесал, умывался так, чтобы промыть только глаза, немного доставалось на долю носа, бороды и щек, а шея и уши никогда не удостаивались этой чести. Когда он шел по улицам, то всегда шептал и никого не замечал и на толкавших его не обращал внимания. Галстук у него приходился задом наперед. Воротник шинели всегда на одном плече, а другой конец висел свободно. Он любил поесть и хвалил маменьку свою за то, что она из всего умеет приготовить вкусные кушанья, но терпеть не мог на еду давать денег. Совершенную противоположность с сыном составляла его мать. В ней не было и тени скупости. При их скудных средствах она, конечно, должна была во всем наблюдать экономию; чай и кофе пила вприкуску. Но особенно любила кофе, и как утром, так и после обеда пила по несколько чашек. Употребление кофе в таких размерах, вероятно, отразилось на ее лице и носе, кончик которого был красен. Я всею душою привязался к этой старушке и любил Карла Карловича.
Когда я возвращался из классов, она всегда приготовляла мне какое-нибудь лакомство или давала сдобную с изюмом булку, которую мы называли свинухой. Это до обеда. Обед был всегда вкусный и сытный, так как она готовила сама, и кухарка, когда была — что не всегда случалось — только помогала. Она старалась доставлять мне всевозможные удовольствия. Иногда гуляла со мной по Васильевскому острову, или мы отправлялись на Крестовский, или брала меня в Андреевский рынок, где закупала провизию. Брата после меня она, кажется, любила еще больше.
Когда уже мы были офицерами, Карл Карлович часто навещал нас, находя удовольствие бывать в среде веселой и шаловливой молодежи, которая часто проделывала над ним разные штуки. Дружба эта и любовь этих чудных людей продолжалась до конца. Когда уже мы были осуждены после сентенции, в каземат приносит мне плац-майор картуз табаку, на завертке которого вдруг я узнал подпись Карла Карловича, который с матерью своею приходил в крепость и просил плац-майора передать нам с братом этот табак. Эта их память и приязнь тронули меня до слез.
Поселившись у Авенариуса, я был принят в Корпус волонтером и должен был ходить в классы. Так началось мое ученье; когда же я поступил в кадеты, то был определен в 3-ю роту, командиром которой был капитан-лейтенант М.М.Г., человек желчный, капризный и всегда сердитый, у которого первое и единственное наказание были розги.
В его дежурство дежурная комната в 11 часов, когда кончались классы, оглашалась воплями кадетов, которых он сек. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он один занимался сеченьем; многие другие офицеры тоже не отказывали себе в этом удовольствии; исключением были только набожные князья Шихматовы, из которых Сергей Александрович впоследствии был монахом. Вследствие беспрестанных сечений в Корпусе образовались спартанские нравы и розог уже не стыдились, а гордились ими; кого чаще секли за шалости и молодечество и кто под розгами не кричал, тот назывался молодцом, чугуном и стариком; это последнее название было особенно почетным. Так однажды и меня наказал Г.; но за это наказание я ему и теперь благодарен, так как оно было вполне заслужено. Я прибил фухтилем тесака одного товарища другого выпуска, во время междоусобицы двух гардемаринских выпусков, в котором я принимал участие. В этот день я был дежурным по роте, а дежурные надевают тесак. Нужно сказать, что эти междоусобные брани были почти ежегодны между трехкампанцами, то есть сделавшими три кампании в Финском заливе и приготовлявшимися к выпуску, и двухкампанцами, занимавшими их место, после их выпуска. Сражения эти происходили обыкновенно на дворе, после форменного вызова. Когда было уже темно, сражавшиеся становились друг против друга, как это бывает на всех кулачных боях; храбрейшие выдавались вперед, увлекая других, и бой кипел с ожесточением, хотя несчастных случаев, как помню, никогда не происходило. Эти битвы воспевались своими поэтами и о них были писаны целые поэмы вроде 'Россиады' Хераскова. Если бы и теперь можно было прочесть одну из таких поэм, помнится, гардемарина Ширинкина, то я уверен, что в ней было бы признано много таланта.
Корпусная жизнь наша протекала в учении и играх самых разнообразных. Часто также составлялись хоры под регентством гардемарина Иванова, который был большой любитель пения и имел прекрасный тенор. Он не упускал ни одного церковного торжества с певчими и посещал все архиерейские и митрополитские служения. Кроме церковной музыки мы пели и разные романсы, которые можно петь хором, помню:
Нравственного воспитания в Корпусе не было; кто был хорошо воспитан дома до 11 — летнего возраста, тот мог пройти все искушения корпусной жизни невредимым; а искушения эти были действительно очень велики. В Корпусе было свободное поле всевозможным страстям и порокам, где во всем блеске могла проявиться сила доброго домашнего воспитания в религии и нравственности.
Учились мы много: четыре часа до обеда и четыре часа после обеда; четыре предмета ежедневно. Учителя у нас были очень оригинальные, хотя и хорошо знавшие свое дело.
Помню учителя математики, Исакова Петра Ивановича, который имел обыкновение давать кокосы по голове ученика, не знавшего заданного урока, но зато был прекрасный человек и преподавал превосходно. Такую кокосу получил однажды очень забавно товарищ, сидевший возле меня. Классу была задана какая-то задача из алгебры; я, зная, что мой сосед очень плох в алгебре и станет списывать задачу у меня, нарочно написал на доске бессмысленное решение. Быстро списав, он поспешил показать учителю раньше других. Когда же П.И. Исаков взглянул на доску, то, конечно, при слове 'болван', дал ему славную кокосу, после чего он возвратился на свое место, грозя мне мщением. Кокосой назывался удар по голове сложенными крепко тремя пальцами, из коих первенствовал средний.