предложил ему быть в 6 часов, когда назначено было заседание ложи, адрес которой и дал гостю. Этот наш офицер был старший лейтенант фрегата Константин Иванович Ч… Он очень оробел при этом приглашении и, как не знавший французского языка, просил меня передать гостю, что у нас России масонство запрещено. Тому это показалось непонятным, и он просил меня передать ему, что во Франции оно не запрещено, а как он теперь не в России, а во Франции, то и надеется, что брат посетит ложу. Я уже теперь не помню, был ли он в ложе, только знаю, что по нашей привычке безусловного послушания он был в крайнем затруднении, и мы крепко подшучивали и смеялись над его нерешимостью. Зачем он обнаружил свое масонство, когда так боялся запрещения, это осталось неразъясненным.

Я поселился в Петербурге с молодыми Недоброво, у которых почти каждый вечер собиралось общество молодых людей, в том числе много Семеновского старого полка, в котором служил старший сын Василия Александровича, Александр Васильевич. Помню у них еще камер-пажа К.В. Чевкина, еще капитана артиллерийского Козлянкова, графов Ливеных, одного конногвардейца, другого офицера московского полка и адъютанта Бенкендорфа, который одно время сидел на гауптвахте за какую-то историю в лютеранской церкви, из которой его хотели вывести, кажется, за громкий разговор, а он за это, как помнится, довольно резко и энергично вразумил швейцара или кого-то из приставников — теперь уже не помню.

Помню также милейшего юношу князя Щербатова, юнкера Семеновского полка; гвардейского саперного батальона штабс-капитана Федора Федоровича Третьякова.

Судьба некоторых достигших высоких степеней мне была известна, но и то для меня смутно и неверно. Тут же в нашем кругу был Михаил Михайлович Пальмен, кончивший курс в Московском университете, а тогда служивший переводчиком у дежурного генерала Закревского. Это был молодой человек с большим умом, основательным и высоким образованием, весьма остроумный, веселый и приятный. Он всегда был душою в нашем кругу и это он-то украл мой задушевный журнал и читал его громогласно. С ним и братьями Недоброво я особенно был связан; с последними по близости и дружбе наших семейств, а с Пальменом — потому что мать его с дочерью и сыном жила на одном дворе с матушкою, так как муж ее служил управляющим в какой-то части имений графа Разумовского и она жила тут на пенсии. Сын приезжал на лето из гимназии, и мы еще мальчиками игрывали с ним. У Недоброво была большая библиотека их отца, состоявшая из многих французских классических и других сочинений. Я был любознателен, и потому жадно принялся читать все, что наиболее возбуждало мое любопытство, в том числе Вольтера, Руссо и сочинения энциклопедистов; начал переводить 'L'homme sauvage Meriey' и с неопытным, еще мало образованным умом скоро допустил в свои мысли порядочную долю тогдашнего скептицизма, а затем и неверия. Из философского лексикона Вольтера более других подействовали на меня фанатизм и другие в таком роде статьи. Таким образом, мало-помалу, наступило полное равнодушие и сомнения в религии, а следствием этого явилось страстное влечение к наслаждениям, за которые хотя совесть еще продолжала уязвлять меня, но с которою я уже боролся, считая этот вопиющий глас, вложенный Творцом в природу каждого разумного существа, влиянием воспитания и предрассудком. Авторитет великих умов, сокрушивших, как я думал, эти предрассудки и это суеверие, поддерживал меня в этой борьбе, хотя полная победа еще не была одержана ими. Тут наступил срок моего вступления в масоны. Находясь под влиянием второго брата Недоброво, я не скрыл от него этого моего обязательства. Он вооружился всею силою своего влияния на меня и успел в этом, так как я считал его тогда каким-то идеальным другом, не подозревая того, что это влияние было не что иное, как нравственное рабство. Узнавши от него, другие из наших друзей такого же направления стали смеяться над мистицизмом и самоусовершенствованием масонов, так что все это заставило меня пропустить день, назначенный для вступления. Как мне стыдно было, когда один из наших офицеров, Николай Петрович Римский-Корсаков, бывший членом этой ложи, однажды на ученье сказал мне: 'Ну, брат Саша! Я вижу, что ты флюгер'. Я покраснел до ушей и не знал, что отвечать. Время моего недоверия и ослепления продолжалось года два, не более. По благости Божией, я скоро пришел в себя, но для этого отрезвления все же нужно было действие Божественного Провидения, что в мире называют 'случаем'. Однажды у обедни я был в церкви Николы Морского и, не знаю, в каком-то особом настроении, вместо того чтобы смотреть на хорошеньких дам, как делал всегда, я стал в алтаре. Запрестольный образ представлял Спасителя, молящегося перед Чашей. Мало-помалу мысли мои стали направляться к этому чудному событию. Около двух тысяч лет стоит это чудное здание христианской религии, думал я, которой красоту понимали и исповедовали, сами того не сознавая, самые ее противники; затем в мыслях моих пробежал ряд Его божественных поучений на горе блаженств. Передо мной стала Его крестная смерть, о миновании которой Он в борьбе молился; потом припомнилась мне Его молитва о своих убийцах: 'Отче, прости им, неведят бо, что творят'. Его страшные страдания, все это за что? — думал я, — для чего? Человек, не имевший где преклонить главу, Целитель и Благодетель человечества, Образ кротости, смирения и вместе недосягаемого величия, терпит заушения, заплевания, всякого рода истязание и бесчестие, единственно для того, чтобы Своею жертвою бедному павшему, нравственно изуродованному человеку отворить врата Своего Царствия и даровать утраченную красоту и блаженство! А я, ослепленный, принял мнение людей, выбиравших одно дурное в христианстве и вместе с этим дурным порицавших и все святое; как будто Он не сказал, что 'много званых и мало избранных', и еще: 'Вами хулится Имя Божие между язычниками'. С этими мыслями слезы полились из глаз, и я, полный раскаяния, воскликнул в сердце своем с Фомою: 'Господь мой и Бог мой!' С тех пор вера снова посетила мое сердце, хотя впоследствии другое заблуждение овладело мною. Я на этом же худо понятом учении основал свои убеждения, что христианин должен всем жертвовать для свободы и счастия людей, хотя бы то революцией и кровопролитием, помня слова Божественного Учителя, Который сказал: 'Нет больше той любви, когда человек положит душу свою за ближнего'. Но в то же время позабыл другие слова: 'Добром побеждайте зло, и всякий, подъявши меч, мечом погибнет', и еще: 'Воздавайте кесарю кесарево, а Божие Богу'.

В это самое время случилась еще семеновская история; полк был раскассирован и сформирован новый из армейских полков. Все старого Семеновского полка офицеры были переведены в армию, и вечерние наши беседы, оживленные, умные, веселые, замолкли. Следующею весною гвардии был назначен поход в Башенковичи, но тогда думали, что этот поход предпринят на случай войны, а Гвардейский экипаж и Лейб-гренадерский полк были оставлены в Петербурге для занятия караулов в крепости, где содержалось значительное число старо-семеновских солдат. Помню, в какую ярость приходили все мы, оставленные в Петербурге, при мысли, что, может быть, гвардия пойдет на войну, а мы будем сидеть в городе. Часть Экипажа с наступлением лета была по обыкновению назначена на яхты, где и я провел лето в плавании и стоянке около Петербурга и Каменного острова. Когда двор был в Петергофе, с княгиней и князем Долгоруковыми приезжали и мои сестры, и тогда посылался за мной придворный катер, перевозивший меня на берег. Тут у князя я проводил несколько часов и возвращался на яхту.

Однажды я сделался притчей в придворных разговорах, по рассказу обер-гофмаршала Кириллы Александровича Нарышкина. В первый раз, возвращаясь из дворца к пристани, я заблудился в аллеях сада и, увидев в гороховой шинели и шляпе, плюмажа на которой я не заметил, идущего придворного, и приняв его за гоффурьера, я, конечно, бесцеремонно просил его показать мне, как пройти к пристани. Он, увидев мою ошибку, захотел разыграть комедию: снял шляпу, которую я просил его надеть, так как накрапывал дождь; а когда он стал меня расспрашивать, у кого я был, и узнав, что у князя Долгорукова, спросил, не сестры ли мне будут девицы, живущие у княгини, на что я отвечал ему утвердительно, снова просил еще раз указать мне дорогу, сказав, что мне пора возвращаться на фрегат, давая знать, что мне не для чего толковать с ним, особенно под дождем. Он указал мне дорогу, и мы расстались. Когда двор переехал в Царское Село, я получил письмо от сестер, в котором они спрашивали меня, где я встретился с Нарышкиным и так великодушно позволил ему надеть шляпу под дождем. Тут только я догадался, что человек, которого я встретил, был не гоффурьер, а гофмаршал двора Кирилл Александрович Нарышкин. Впрочем, этот случай доставил мне приятное знакомство с его домом и его женой, прелестной молодой дамой.

Князь Долгоруков послал за мной придворный катер и предложил вместе с ним отправиться к ним, так как Нарышкин просил его познакомить меня с ним; нас приняла одна жена его, так как его не было дома. Конечно, я краснел до ушей, извиняясь в моей неловкости, которой, впрочем, был виною сам Кирилл Александрович. Пробыв у нее некоторое время, мы раскланялись, и только что мы вышли от нее, как приехал и он. Вот мое первое знакомство с домом Нарышкина, у сына которого, Льва Кирилловича, впоследствии, пройдя уже заключение, каторжную работу, поселение в Сибири и Кавказ, мне пришлось

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату