покуривая тоненькие папироски, спрашивал:
— Ну, как живете-можете, орлы?
Мы отвечали ему с подобающим в таких разговорах достоинством:
— Ничего, помаленьку…
Но он, видимо, не верил, потому что целый его голубой глаз глядел на нас грустно и задумчиво.
— Ничего, орлы. Я тоже без отца рос. И ничего, вырос. Война кончится, я учиться пойду. Я книжки люблю читать — научные и переживательные…
Вечером мы уже порхали по хорошо протопленной комнате. Нашему счастью не было конца. Мы поджигали в печке прутики от веника и размахивали ими над головой.
— Сумасшедшие, — смеялась бабушка, — дом сожжете!
— Не сожгем, — отвечали мы и, взявшись за руки подобно двум певцам на рисунке в «Калевале», раскачивались и приговоривали:
Бабушка тоже была рада.
— Тепло — это жизнь, — философствовала она. — Все-таки свет не без добрых людей. Прихожу сегодня к нашему начснабу, а он мне: «Эх ты, горе луковое! Сказала бы сразу». И на Хренова указал. Да еще пообещал горбушу соленую к Октябрьской выписать…
Несколько дней у нас было так тепло, что мы с Петькой могли бегать по полу босиком. Потом Коляда не стал давать уголь.
— За старую карточку ты все выбрала, — загибая короткие с неровными ногтями пальцы, пояснил он бабушке. — Десять ден — десять ведер.
— Скажи: котелочков, — вздохнула бабушка. — Разве это ведра?
Коляда обиделся:
— Могу и такие не давать. Я через этот уголь, может, срок зарабатываю. Вас только жалею, а то бы и не стал пачкаться. Ну-ка, ты ступай в лес, да навали дров, да вывезти их машину достань…
— Да кто тебе что-то говорит? Подумаешь, как его обидели. На вот карточку, возьми, — и бабушка протянула старику скрученную в трубочку полоску-десятидневку.
Коляда ее развернул, долго разглядывал, опять скрутил и лишь тогда пересыпал уголь из своего маленького в большое бабушкино ведро.
— Неси с богом.
Но не успела бабушка и на крыльцо подняться, он догнал ее:
— Слышь, карточку-то куда дела?
— Тебе отдала. Ты что, рехнулся?
— Я-то в своем уме. Не брал я ее!
— Как же не брал, когда я тебе ее на стол положила, рядом с тарелкой.
— Ну, положила, — вспомнил Коляда. — Дак где же она есть?
— Это уж тебя надо спросить.
— Меня спрашивать нечего!
— Чего же ты от меня хочешь?
— Карточку! Или уголь возьму!
— Коляда!
— Шестьдесят лет Коляда. Чего уставилась? Я в чулан вышел, а ты цап-царап ее со стола. Меня на мякине не проведешь!
И он самодовольно погладил свою черную, без единого седого волоска, бороду.
И тут к бабушкиным ногам упала скрученная трубочкой карточка.
— Да ты, бабочка, постой, — заметив выпавшую из собственной бороды десятидневку, смутился Коляда. — Стой, говорю! Думал — обман. Весь мир на обмане держится!
Но бабушка уже ничего не слышала. Она вбежала в комнату и лицом вниз бросилась на кровать. Плечи ее вздрагивали.
— Ребята, — с трудом выговорила она, — пылинки чужой… ниточки не взяла… какие бы вы голодные ни были…
Мы с Петькой сильно испугались.
¦
И еще один раз той зимой нам стало жутко. Бабушка уходила на работу после обеда («после обеда» — это не когда что-нибудь поешь, а когда маленькая стрелка ходиков на двух, а большая перешла за цифру 12).
Бабушка шила кому-то платье. За неуплату нам отключили свет, и она торопилась сделать все засветло. Уходя, она оставила нам спички, чтобы разжечь керосинку, как только стемнеет.
— Смотрите, зря их не жгите. Будьте умницами! Я, может, свечку достану…
— Будем, ладно, — заверил бабушку Петька. — Только ты скорей приходи.
Едва отскрипели под бабушкиными валенками половицы в сенях и снег за окнами, он сказал мне:
— Давай съедим хлеб. Хоть по граммчику…
Мы съели весь мякиш, собрали с одеяла и проглотили крошки. У нас остались корочки, напоминающие собой букву «П». Через несколько секунд «П» превратилось в «Г», а еще через мгновение «Г» стало просто палочкой.
— Теперь у нас папиросы. Будем их курить. Так надольше хватит.
Мы «закурили папиросы», и пар, выдыхаемый в холодной комнате, напоминал папиросный дым.
«Папиросы» быстро стали «окурочками». Их трудно было удерживать губами — так они были малы…
С хлебом покончено.
Мы вылезаем из-под одеяла.
— Баба не велела бегать по комнате, — неохотно напоминаю я.
— Откуда она узнает? — Петька уже подскочил к столу и взял не прибранный бабушкой мелок. Им она делала разметку.
— Сейчас я нарисую, знаешь что? Утопленника. Как он стучится под окном и у ворот.
Мелок невелик. Надвое его не разделишь — поэтому рисует только Петька, а я внимательно слежу за его работой.
У него все хорошо получается. Когда у нас были краски, он часто рисовал войну. Горели на листке бумаги подбитые самолеты и подожженные домишки, струилась из ран кровь. Но как-то в парке Петька увидел снегиря, захотел его изобразить, старательно вывел крылышки и головку. И вдруг горько вздохнул: не было красной краски.
Вся она пошла на кровь и пламя, и снегирь так и остался с белой нераскрашенной грудкой.
Этот рисунок выпросил и унес в школу Димка Сойкин, и учительница поставила ему отлично…
Некоторое время я наблюдаю за рисующим братом. Затем начинаю складывать из оставленных нам спичек колодец. Я закрываю его сверху крышкой из чиркалки, дую на него — нет, не рассыпался! — и, довольный, опускаю указательный палец в стоящий тут же стакан с постным маслом. Облизываю — вкусно!
Это масло все называют «масло с узбеком».
Говорят, что какой-то узбек с чайником полез за маслом на цистерну и упал в нее. Якобы там на дне его и нашли, когда масло выпустили. Многие этому верят и отоваривают карточки американским маргарином, который намного хуже…