Для отдыха предназначены блиндажи, из простых земляных ям постепенно переросшие в настоящие, замкнутые жилые помещения с балочным перекрытием и дощатыми стенами. Высотою блиндажи – в человеческий рост и так встроены в землю, что их пол лежит вровень с подошвой окопа. Над балочным перекрытием находится, таким образом, еще один, достаточно массивный, земляной слой, выдерживающий легкие и средние попадания. Но при тяжелом обстреле эта земляная покрышка легко берет на себя ту же роль, которую в мышеловке играет кирпич, и лучше спрятаться куда-нибудь поглубже в штольню.
Штольни укреплены надежными деревянными рамами: первая вставлена на высоте подошвы в переднюю стенку окопа и образует вход в штольню; каждая последующая расположена на тридцать сантиметров ниже, так что вскоре достигает укрытия. Так образуется лестница, ведущая в штольню; на уровне тридцатой ступеньки, таким образом, уже девять, а с учетом глубины окопа – даже двенадцать метров земли над головой. Рамы несколько большего размера приделаны к лестнице под прямым утлом; они образуют жилое помещение. Поперечные соединения создают подземные переходы; ответвления, ведущие в сторону вражеской позиции, используются для прослушивания и подрывных работ.
Все вместе можно себе представить как мощную, снаружи кажущуюся вымершей земляную крепость, внутри которой идет регулярная постовая и трудовая служба и где в считанные секунды после боевой тревоги все стоят на своих местах. Не следует, однако, тамошнее настроение рисовать себе слишком романтическим; там, скорее, царят сонливость и инертность – следствия близкого соседства земли.
Меня причислили к шестой роте и через несколько дней после прибытия во главе отделения я выступил на позицию, где был тут же встречен огнем английских гранатометов. Это были ручные гранаты из ломкого железа, форму которых лучше всего сравнить с одним из шаров, отрезанных от стофунтовой гантели. Их взрыв был глухим и невнятным и часто маскировался под пулеметный огонь. Жуткое чувство испытал я, когда вдруг, совсем рядом, что-то загорелось, ярко осветив окоп, и нас сотрясла зловещая взрывная волна. Люди быстро втащили меня в блиндаж нашего отделения, к которому мы как раз приблизились. Сидя внутри, мы еще раз пять или шесть ощутили удары тяжелых мортирных снарядов. Мина, собственно говоря, не попадает, она «садится»; этот осмотрительный способ разрушения весьма неприятно действует на нервы. Когда на следующее утро я проходил по окопу, то повсюду видел большие, разряженные ручные гранаты, развешанные перед блиндажами, как сигнальные гонги.
Участок С, где располагалась рота, более других выдавался вперед. Наш ротный командир, лейтенант Брехт, в начале войны спешно прибывший из Америки, был человеком, как раз наиболее подходящим для такой обороны. Его бесшабашная натура постоянно искала опасности и привела его в конце концов к героической смерти.
Наша окопная жизнь протекала размеренно. Вот каким был распорядок дня, неизменный в течение восемнадцати месяцев, если только обычная перестрелка не перерастала в атаку с воздуха.
Окопный день начинается с наступлением сумерек. В семь часов человек моего отделения подымает меня от послеобеденного сна, идущего мне в запас в преддверии ночного бдения. Я застегиваю ремень, засовываю ракетницу и ручные гранаты в портупею и покидаю сравнительно уютный блиндаж. При первом прохождении хорошо знакомого участка проверяю, все ли часовые на своих местах. Шепотом обмениваемся паролями. Тем временем наступает ночь; серебрясь, ввысь поднимаются первые осветительные ракеты, и напряженные глаза всматриваются в нейтральную полосу. Между консервными банками, набросанными на укрытие, шурша пробегает крыса. К ней со свистом присоединяется другая, и вскоре уже повсюду кишат шныряющие тени, хлынувшие из разрушенных деревенских погребов или простреленных штолен. Охота за ними – излюбленное развлечение во время одинокой постовой службы. В качестве приманки кладешь кусочек хлеба и на него нацеливаешь ружье, или же в норы насыпаешь порох из неразорвавшихся снарядов и поджигаешь. Визжа, крысы с опаленной шкурой прыскают оттуда. Это отвратительные существа, у меня все время перед глазами их блудливое мародерство в деревенских погребах. Однажды, когда теплой ночью я прохаживался по руинам Монши, они таким неправдоподобно могучим потоком извергались из своих засад, что земля походила на живой ковер, на котором точками высверкивалась белая шкура альбиносов. В окопах приютились и кошки, потянувшиеся сюда из разрушенных деревень, – им приятна человеческая близость. Большой белый кот с простреленной передней лапой, как привидение шныряет по ничейной земле и, по- видимому, водит дружбу и с теми и с другими.
Возвращаюсь к рассказу об окопной службе. Отклонения от темы тут неизбежны, легко становишься разговорчивым, чтобы скоротать темную ночь и бесконечно тянущееся время. В тех же целях я захожу к какому-нибудь бывалому вояке или унтер-офицеру и со вниманием слушаю их ничем не примечательную болтовню. Часто меня, как фенриха, втягивает в благодушную беседу дежурный офицер, которому так же одиноко и неуютно. Он снисходит даже до приятельского тона, говорит доверительно и с жаром, вытаскивая на свет заповедные мечты и желания. И я охотно вступаю в беседу, потому что и на меня давят тяжелые, черные стены окопа, и я в этом зловещем одиночестве тоскую по человеческому теплу и участию. Ночью от земли веет каким-то особым холодом; это холод духовного рода. Точно так же тебя начинает бить дрожь, едва ты пересекаешь незанятый участок окопа, куда полагается ступать только патрулю, и, когда по ту сторону колючей проволоки попадаешь в ничейную страну, дрожь переходит в легкий озноб, так что слышно, как зубы стучат. Манера, в которой романисты описывают этот озноб, часто неверна; в нем нет ничего насильственного, скорее он похож на слабый электрический ток. Его так же мало замечают, как и говорение во сне. И он тотчас проходит, едва начинается действительно что-то серьезное.
Беседа становится вялой. Мы устаем. Сонно прислоняемся к поперечине и неподвижно смотрим на сигарету, горящую в темноте.
На морозе приплясываешь, переминаясь с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть, так что твердая земля от топота гудит. В холодные ночи слышен беспрерывный кашель, разносящийся далеко вокруг. Когда пробираешься по нейтральной полосе, то кашель – первый признак вражеской линии. Иногда часовой насвистывает или тихо напевает что-нибудь, создавая зловещий контраст, если крадешься к нему со смертоносными целями. Часто идет дождь, тогда печально стоишь, подняв воротник шинели, под козырьком у входа в штольню и прислушиваешься к однообразному падению капель. Едва услышишь шаги начальника, идущего по мокрому дну траншеи, – быстро проходишь чуть-чуть дальше, резко поворачиваешься, щелкаешь каблуками и докладываешь: «Унтер-офицер стрелковой службы. На участке без перемен!» Ибо стоять у входа в штольню запрещено.
Мысли блуждают. Глядя на луну, думаешь о чудесных, уютных днях, проведенных дома, или о большом городе там, далеко, где в этот час выходят из кафе и фонари освещают оживленную ночную суету центральных улиц. Кажется, что когда-то видел все это во сне – в какой-то неправдоподобной дали.
Вдруг перед самым окопом что-то зашевелилось, две проволоки звякнули, коснувшись друг друга. Вмиг улетучиваются мечтания, чувства обостряются до боли. Взбираешься на пост, посылаешь ракету: ни единого звука. Наверно, это был заяц или куропатка.
Иногда слышишь, как противник копошится у своего заграждения. Тогда посылаешь ему целую очередь, пока не разрядишь весь патронник. И не только потому, что приказ есть приказ, но и удовольствия ради. «Теперь они там прижаты. Может, и уложил кого-нибудь». Мы тоже каждую ночь тянем проволоку, и у нас частенько бывают раненые. Тогда эти гнусные свиньи, англичане, удостаиваются нашей отборной ругани.
В некоторых местах позиции, например у взрывных камер, посты расположены не далее чем в тридцати